– Ну, вот и хорошо. Вот и хорошо, – произнесла она в своей манере: смакуя. Добавив в интонацию даже малую каплю примирительной краски.
Глава XIV
– Алло.
– Привет! Еле нашел твой рабочий. Слушай… – голос Иванова звучал буднично. Запросто. Бодро. «Слушай». Похоже, он созрел до измены Гульнар и позвонил пригласить меня на пару котлет. Но почему-то я уже знала, что это не так. Непостижимо. Но я уже поняла, что кто-то умер.
– Тань, Игорь умер.
Бутылки были собраны. Димас стоял в дверях. Он ждал меня, посвистывая.
– Завтра девять дней, – сказал Иванов. – Я тебя искал, но не нашел. Вот только нашел, сегодня. Этих союзов, литературных, до фига. Мы завтра встречаемся на Васе, с Пашей, помнишь, Павел Дрон? Дедушка Паша… Мы хотим пойти попозже, часиков в двенадцать, когда уже там схлынет первая волна, чтоб особо не… На выходе с «Василеостровской». На улице встречаемся. Давай, в двенадцать, да.
Пошли гудки. Но я не отнимала трубку от уха. Не знаю, что ошеломило меня в действительности: известие о смерти молодого гениального художника, с которым я спала, или та пропасть, которая разверзлась между мною и этой новостью. Я не чувствовала ничего. Димас, сунув руки в карманы, от нечего делать ритмично бил себя по бедрам полами парки, чтоб в карманах звенела мелочь и ключи. В клетчатых баулах расползались бутылки. Пора в приемный пункт. На улице блестела ранняя весна.
– Ты чего? – спросил Димас.
Взглянув на него, я почти произнесла это: что же будет? Губы оставались сомкнутыми. Но слова кричали во мне. Что же будет теперь с искусством? Кто же будет лепить козлов?! Почему-то именно эти вопросы встали передо мною первыми и заслонили собой возможные остальные. Смерть Строкова представилась огромной, огромной, необоримой пробоиной в теле Петербурга. Значит ли это, что все мы теперь утонем?
– Ничего, – ответила я. – Пошли.
* * *
Я приехала раньше. Зеленоватое апрельское солнце щипало глаза, как лук. Из выхода с «Василеостровской» обыкновенно валил народ. Подслеповатая толпа выкатывалась из стеклянных дверей бурой кашей, разваренной, кипящей, вываливающейся из-под крышки через край. Пахло пирожками. Голуби топтались под урной, воркуя. По Среднему проспекту шли двадцатитонные трамваи. Железные колеса дробили землю, но она, защищенная латами рельс, не крошилась, а просто дрожала нутром, тряслась, сообщая вибрацию стеклам.
– Таня!
Я обернулась.
– Таня!
Она уже шла ко мне, раскинув руки. Длинный узкий шарф, обмотанный вокруг шеи на раз, доставал концами чуть ли не до земли. Синяя в мелкий цветочек юбка плескалась в ногах, как морская пена. Женечка. Господи. Сколько лет, сколько зим. Я и забыла.
– Таня! – она повисла на моей шее.
Мы взяли в ларьке два растворимых кофе. И встали на углу 6-й линии, «под стеночкой». Женечка спешила. Ее ждали в «Макдональдсе». Друзья. Прекрасные ребята. Одна семья. Новые братья и сестры, новая жизнь. Воплощение весны. Официанты и официантки. Люди, с которыми легко. Работа, в которой ты живешь. Не работаешь, чтобы жить. Не живешь, чтобы работать. А работаешь и живешь одновременно. Два в одном. Слияние обязанностей и потока событий. Непрерывность. Гармония. Радость.
– Ты тоже бросила университет? – вставила я наконец.
– Да! У нас же полгруппы ушло, ты не в курсе? Не смогли оплатить после всего этого… И Юрас, и Регина, да все наши…
– Так ты работаешь в «Макдональдсе»?
– Нет! – она расхохоталась.
Вот уже два месяца Женечка подвизалась официанткой в ресторане на Мойке (судя по описаниям, находившемся где-то недалеко от «Женевы»), Три через три. Форма, белые крахмальные фартуки с защипами, чепчики, как в кино. Бесплатное питание. Психологические тренинги. По домам – на микроавтобусе. Директор ресторана – буддист. Просветленный человек. «Как папа».
– Сколько ты получаешь? – спросила я.
– По-разному, ну… сто пятьдесят рублей в день, иногда двести…
Я отяжелела. Шестьсот рублей за три дня? И три выходных? Можно позволить себе чизбургер, картошку фри, пирожок с вишней. Можно пойти в кино, просто гулять, ходить по улицам, писать стихи, молиться в церквях. Невероятно! Я смотрела, как она перебегала Средний проспект, спешила к друзьям. Легкая. Кучерявая. Выспавшаяся. А какая у нее была кожа! Особенно на щеках. Чистая, белая, прохладная, сочная, подернутая розовым цветом, который, в отличие от цвета румян, не заслонял лица, а сиял, пробивался к верхним слоям изнутри, сообщая что-то о скрытом в глубине человека источнике света. Я приложила ладони к лицу. Шершавое, во множестве мелких прыщиков и уж, конечно, не розовое – Обводный канал, ежедневно отражаясь в моем лице, постепенно проэкспонировался на коже, как на фотобумаге. Я запечатлела на себе цвет моей жизни – серый. Женя Осмолова носила под сердцем солнце. Я существовала, как крот. Старая ревность, забытая и заброшенная, воспряла во мне и воспалила настроение. Стало жарко. Пришлось расстегнуть пальто. Конечно! Если бы Иванов увидел Женечку… А главное, ранило то, что ей всегда везло. Двести рублей в день.
Иванов высоко поднял руку и помахал. Дедушка Паша спускался по лестнице с отдыхом на каждой ступени, «по одной», словно годовалое дитя. Иванов придерживал его под локоть. Солнце обыгрывало их эпические фигуры. Аполлон и вдрызг состарившийся сатир. С первой же минуты меня поразила их непринужденность. Они держались спокойно. Умиротворенно. Иронично. Неспешно. Будто праздные туристы, нарочно отбившиеся от экскурсионной группы, чтоб нажраться в хлам засветло и, таскаясь с фотоаппаратом из кабака в кабак, сальничать и сквернословить на языке, непонятном окружающим.
– Отойдем? – Иванов указал в сторону цветочного ларька.
Мне хотелось купить на свои: иметь отдельный, персональный букет. Не от нас, а от меня лично, несмотря на нищету. Я решилась на тюльпаны. Розовые, влажные, как щеки у Женечки. Но два – показалось слишком мало. Два – это уже не букет, а символ, выражающий смыслы эксплицитно – апеллирующий к сознанию с простотой сверла, касающегося зубного нерва. Стоило только представить, как эти двое розовых и бескожих останутся умирать на могиле, бесславно, пушечным мясом, прижавшись друг к другу, отринутые планетой, оставшиеся одни друг у друга и… Двойка тюльпанов уводила в сторону от реалий. Четверка – губила дневной бюджет. Три. Вот что было мне по карману и вырывалось за минные пределы символизма.
– Клим, – я позвала робко. Мне не хотелось особенно посвящать в детали дилеммы: – Скажи, м-м… надо обязательно четное число?
Он спас меня:
– Да похуй, абсолютно, бери сколько хочешь.
* * *
Полупустой трамвай полз, переваливаясь с боку на бок. Мы с дедушкой Пашей сели в хвосте вагона. Клим встал над нами, заложив локоть в открытую форточку. Поза Иванова, вернее, его тело являлось живым воплощением Давида. Можно сказать, творя Иванова, природа высказалась даже более точно, чем сам Микеланджело: она изобразила титанизм, освобожденный от самого себя, – титанизм в точных, отвесных линиях, ниспадающих с раскрепощением любимого Улей костюма «Армани». Это был Давид выходного дня.