– Не спать!
Глаза открылись. Сначала они открылись, а потом я поняла, что это открылись мои глаза.
– Взбодрись, сестренка, – Шилоткач ткнула меня локтем.
На коленях лежала книга. Разворот: «Мадонна с младенцем и шесть святых». Я вспомнила, где мы. Идет экзамен. В доме у Агаты. Я жду своей очереди. Я готовлю анализ картины. Боттичелли. 1470. Дверь открылась. Юра вышел. Коридор опалило светом. Мы увидели кусок комнаты. Там работал вентилятор. Агата сидела в инвалидной коляске, разодетая, как цыганка.
– Ну что? – спросила Света.
– А… – Юра мотнул головой, немного более нервно, чем приличествовало бы молодости.
Лицо его покрылось красными пятнами.
– На осень, – сказал он.
– Чего? Да ты что? Не сдал?! – изумлялась Света. – По ходу старуха каннибалит.
Юра вышел на площадку, ни с кем не прощаясь. Отличники переговаривались вполголоса, по-стариковски:
– Все, все, она уже устала, все…
– Да-да, шесть человек – ее предел, уже устала.
– Н-да… очень быстро устает, да еще и эта жара, – говорили они кивая, в интонации людей, осведомленных о ситуации особо.
Агата Игнатьевна Калягина читала нам Возрождение. С первого дня учебы студентам внушалась мысль (должная со временем выродиться в святую веру) о том, что возможность получать знания от Агаты – чудо. Счастье. Жизненная удача. «Агата Игнатьевна – искусствовед старой школы», – говорили нам шепотом, толсто намекая на источенье ученым сил за отечество и, конечно, владение тайными знаниями. «Уникальная женщина», – произносил декан с придыханием и прикладывал руку к губам, будто придерживая готовые хлынуть через рот слезы раболепного счастья. Агата была ровесницей Джотто. Ее волосы выпали. Родинки переспели. В глазах скопилась кашица. Она уже не могла ходить. В университет ее привозил ректорский водитель. К черной машине подкатывали инвалидное кресло. И пока кто-нибудь держал наготове (в зависимости от времени года) зонт, плед или веер и бутылку воды без газа, четверо мужчин пересаживали грузное тело горгоны, кишащее слоями юбок, астматическое, в оползнях тканей, опутывающих прислужникам руки. Разум старухи мутился. Она не отличала старшие курсы от младших, не узнавала людей, студенты были для нее однолики и вечно просящи – нахлебники алчущие, нахлебники берущие, нахлебники отнимающие. Себя как человека, способного и призванного отдавать, Агата не представляла. Пребывая в статусе великого ученого и памятника петербургской культуры, Калягина превыше всего блюла собственную сохранность. Иногда в связи с прославленной калягинской мигренью экзаменоваться студенты принуждены были ездить на Петроградскую сторону, к Агате домой. Так случилось и во время нашей летней сессии второго курса.
Квартира была большой. В недрах ее студентам бывать не доводилось. Агата принимала в одной из «передних» комнат. Всего же комнат имелось восемь. В них, кроме хозяйки, проживали четыре няни – женщины, на завуалированных основаниях сдавшиеся в услужение деятельнице искусств. Эти тихие, дородные, грудастые, еще вовсе не старые няни, возможно, имели в миру мужей, детей и внуков, но по какой-то причине предпочли отказаться от любви по родной крови и жить в воздержании и труде на благо чужой им старухи, во всю жизнь не родившей себе ни мужчины, ни ребенка, ни собаки. Няни готовили, вели дом, подстригали Агате ногти, купали. Бодрствовали по-монастырски – в молчании. Их богатые формами, покрытые шалями телесные тени беззвучно появлялись то тут, то там, почти неразличимо в сгустках тьмы, в слишком узких для нянь пространствах, оставшихся не занятыми холстами и книгами, пожравшими пустоты комнат до сердцевины.
Какая-нибудь из нянь выносила к нам поднос с билетами. Мы тянули. Получали на подготовку сорок минут. Пока один человек отвечал, шестеро сидели в коридоре – на полу или на приставленных наскоро с кухни табуретах. Или стояли, прислонясь к стене. Окна в доме Агаты никогда не открывались. Мертвые деревья, лежа вдоль стен, больше не чуяли углекислого газа, а вместо того вбирали в себя запах увядших человеческих клеток: тысячи книг пахли старением.
– Из шести, э… – я не знала, как их назвать, – человек… только двое смотрят на нас: младенец и Екатерина смотрят зрителю в глаза. Это очень контрастирует с тем, что остальные персонажи картины поглощены своими мыслями и смотрят на Иисуса или друг на друга, еще куда-то… На фоне того, что святые и сама Мадонна абсолютно самодостаточны, взгляды Екатерины и младенца создают впечатление контакта…
– Какого контакта? – перебила Агата резко.
– Контакта с нами, – ответила я.
– С нами? – она раздраженно усмехнулась. И обратилась к двум няням, хлопотавшим около. – Извольте радоваться! С нами кто-то контактирует! Вздор.
Ноги Агаты пребывали в тазу с водой. На подоконниках, на полу и на круглом столе, покрытом скатертью ручной работы, стояли комнатные растения. Вращая головой, напольный вентилятор проходился по ним волною ветра слева направо и обратно. Няни растворяли порошки в стаканах с водой. Стучали ложечками по краю, сбивая лекарство до последней капли. Отсчитывали таблетки. Перекладывали подушку под спиною хозяйки. То вносили что-то, то выносили, дверь открывалась, закрывалась, открывалась снова. Цветы то гнулись, как в бурю, то выпрямлялись, возвращая исходную безмятежность. Старуха стонала со слезою в голосе и торопила своих наложниц.
– Поспешите за ради бога! – кричала она. – Шевелитесь! Ну же, пора, уже на глаз сейчас пойдет! Уже идет! Уже идет на глаз!
Агата кричала страшно, артикулируя, открывая каждую гласную, как для последнего ряда партера. И няни оборачивали махровым полотенцем мешок со льдом, чтобы прикладывать к виску Агаты. В какой-то момент возникло ощущение, что меня просто нет в этой комнате. Между тем я не рассказала и третьей части из того, что знала о картине. На коленях лежали исписанные листки. Ответ был выстроен композиционно: мысль раскрывалась в нестандартной последовательности, должной, по моему расчету, пробудить слушателя, усыпленного рутиной.
– Что она там несет? А? Совершенно не возьму в толк… Контакт? – она хохотнула, слегка прыснув, и пожала плечами.
Я даже не сразу сообразила, что речь идет обо мне: Калягина задала вопрос будто бы няням, но даже скорее куда-то за спину, подчеркивая видовое неравенство между мной и остальными присутствующими.
– Я хотела объяснить, почему картина производит такое необычное впечатление…
– Так, хватит. Перечислите фрески Сикстинской капеллы работы Боттичелли, – она выдохнула носом, отвернулась в окно. – Быстрее.
– «Искушение Христа», – ответила я тихо.
– Где? – спросила она, не отводя взгляда от окна.
– Где? – я не поняла вопроса.
– Да-да, господи, где, где, на какой стене, в каком ряду, живее.
– Я не знаю.
– Дальше.
Я опять не поняла, чего хочет Агата. Стекло, в которое она смотрела, очевидно демонстрируя нежелание смотреть на меня, было грязным. По плотному слою пыли засохли дождевые бороздки. Сквозь их усыпительный орнамент к нам проступало лето, стоящее снаружи в великом веселии безразличия. Там, под палящим солнцем, в ожидании очереди, у парадной томились мои однокурсники. Вдруг Калягина швырнула от себя сверток полотенца и по полу с грохотом рассыпались кубики льда.