– Прости, я не хочу, – Женечка встала и начала собирать грязную посуду, – у меня дела.
Составив посуду пирамидой, Женечка высыпала на освобожденную столешницу пакет сои. Зерна раскатисто застучали по дереву, часть, разбежавшись к краям, попадала на пол. Тук-тук.
– Какие у тебя дела?
– Мне надо перебрать сою, – уточнила Женечка не оборачиваясь.
* * *
До возвращения Сомовой оставалось два дня. Дима, которому мы звонили из автомата, принес полторы сотни баксов. Вместо полутора тысяч. Ульяна лежала на сомовской кровати в позе Федры в воплощении Кабанеля – на животе, подперев рукой лоб, за гладкой статуарной белизною которого кишело воспаление мозга. И тут я совершила этот смертельный номер: предложила ей денег. В долг. Я решила отдать ей все, что мама оставила мне до окончания года: деньги на оплату второго семестра, деньги на еду, одежду, билеты в филармонию – словом, все, что у меня было, – решила отдать женщине, о которой почти ничего не знала. Ни адреса, ни телефона, ни общих знакомых. Я не могу вспомнить, почему так поступила. Греха безрассудства за мной не водилось. Неуважения к деньгам – тем более. Я давала частные уроки музыки с семнадцати лет. Ездила к ученикам в пургу. Вставала в шесть. Чистила зубы со слезами. В сезон нанималась в поля – собирать турнепс. Я не могла рисковать суммой, от которой зависело столь многое. Но почему-то рискнула. Хотела прослыть человеком лучшим, чем Женя? Неужели мне было так обидно? Так одиноко? Возможно, я отдала деньги под влиянием будущего: просто сделала еще один шаг, предопределивший нашу с Ульяной связь на долгие годы. Не знаю. Так или иначе, я поехала в банк и сняла все до копейки. «Я верну через пару недель, – сказала она. – В конце концов, если не заработаю, украду». Таков был зарок.
Она нашла квартиру за день. В Озерках. Пять остановок от университета. Трамваем. «Удобно». Однушка. Зеленый диван. Четвертый этаж. Тараканы. Кухня маленькая, как сортир. Отслоившиеся обои. На рамах следы клея (сорванные полосы скотча). Вид из окна – супермаркет: бетонный короб. Фуры, грузчики, лязгающие ворота. Задний двор, захламленный тарой. Дождь. И на первом плане длинная, косоватая береза, с зачесом прутьев на сторону (от многолетнего стояния на сквозняке) – тонкая, как церковная копеечная свеча. Я поняла: Ульяна не выбирала. Ничего не искала. Просто сорвала первое объявление и тем же вечером перевезла от свекрови наряды, баночки с кремом и несколько книг. «Тропик рака».
– Этот человек – большой философ, – говорила она, развешивая платья.
В квартире не было ни телевизора, ни магнитофона, ни радио. Стояла мертвая тишина, в которой позвякивали вешалки.
– Таня, он очень много говорит о сексе, да. Но он делает это только для того, чтобы раскрыть сознание читателя. Он пишет о членах и прочем только для того, чтобы выбить почву из-под ног. Он шокирует намеренно. Читатель обалдевает! И перестает себя контролировать. Заслонки отпадают. И вот, когда отпадают заслонки, человек остается голенький, вот тогда Миллер начинает вливать в человека фундаментальные философские мысли, выстраданные, приобретенные ценой большой боли. И ты начинаешь пить эту воду, и… она исцеляет тебя.
Зеленый диван задел меня даже более, чем общее ангедоническое состояние снятой квартиры. Колючая обивочная ткань цвета бильярдного сукна. «Надо будет чем-нибудь застелить, чтобы не пачкалось». Он стоял посреди комнаты. Как Женин холодильник. Вопия о себе. Символизируя патологию отношений человека со съемной квартирой: главное – лечь. Он не просто стоял – он молчал. Не обращал на вас никакого внимания. При более чем красноречивом виде. Он декларировал: счастье? – фантазии девочек; комфорт? – лишние траты; какая разница, как мы умрем, – небытие всегда одинаково: и для тех, кто купался в розах, и для тех, кто замерз в снегу, не приходя в сознание. То есть обстановкой востребовался холостяк с каким-нибудь приговором типа цирроза или рака предстательной железы: зеленый диван просматривался из любой точки комнаты, и потому на нем должна была бы располагаться голая женщина, стоящая на четвереньках, причем сугубо порнографической школы – в позе, выхолощенной от любого чувства будущего, как от грязи. Мне стало нехорошо.
– Может быть, чаю? – спросила Ульяна.
Мы пошли в супермаркет. Изнутри этот бетонный мавзолей вдруг разразился веером базарных площадей. Я обалдела. В глазах рябило. Подводный мир Карибского бассейна. Коралловые рифы. Бугристая, мерцательная среда. Микро– и макроорганизмы. Стаи серых людей сгребали это цветное неоднородное море в металлические корзины. Ульяна взяла пачку чая, сыр с крупными дырками, упаковку семги. Цена семги шокировала меня. Тем более Ульяна располагала в каком-то смысле моими деньгами. Я отдавала их тратить на спасение жизни, а не на красную рыбу.
– Только сегодня, – сказала она. – Мы же не каждый день.
И, подумав, уточнила:
– Я верну тебе все до единой копейки. Сейчас эти деньги мои, и я тебя угощаю.
Мы встали в очередь в кассу. Люди перед нами подталкивали тележку, вид которой прямо-таки взрывал воображение: полная с горкой. Цветные пакеты, консервы, свертки, йогурты – десятками, фрукты – сетками, конфеты – коробками. Из этой телеги можно было построить рай! Закатить оргию размаха Гелиогабала. Я и понятия не имела, что жизнь может быть настолько богатой. Отсюда, из супермаркета, наши упражнения по возрастанию духа на рисе казались потугами, фальшивыми и жалкими. Какого черта мы нахваливали Женечкину сою? Копчено-вареный карбонад! Вот что всегда было и остается ценностью. Мужчина и женщина в четыре руки выкладывали продукты на транспортер. Наблюдая за этим, я пообещала себе какую-то пошлость в духе М. Митчелл – поклялась сделать все возможное и невозможное ради денег на полную корзину. Надо сказать, это бульварное обещание, данное в сутолоке, наскоро, между рыбой и кассой, запечатлелось клеймением и с годами не только не выправилось, а, напротив, развилось в полноценный страх – страх не риса, не скудного стола, не голода как такового, а страх непричастности к изобилию супермаркета. Драгоценности, автомобили, путешествия – непреодолимая пропасть между мной и подобными вещами не внушала и тысячной части той боли, что разверзлась между мной и телегой с продуктами. Именно в тот памятный день, в том супермаркете я приняла на себя ослепление новой эпохой.
* * *
«Они оскопили модерн» – так говорила Королева об интерьере лобби-бара «Женевы». Я видела его на картинках в буклете. Наборный паркет (пять пород дерева). Витражи. Извитые ножки конфетниц. Гравировка гостиничных вензелей на бокалах. Стены, в цоколе обитые дубом, выше – пепельным шелком. Основной элемент орнамента, повторяющийся на каждом этапе декора, – глазок павлиньего пера. Зрячие пятна, напоминающие тела нейронов, в лучах дендритов. Сине-желтая протоплазма. Очи несчастного Аргуса. Колорированные леденцы, покачивающиеся на ножках аксонов, по которым в мозг передавалась чистая красота. Дистиллированная. Восхищающая до боли! Орхидеи. Кофе. Сигары. Мои глаза застилал жженый сахар. В детстве я полагала, что запертые шкатулки населены микромирами: клавикорды, китайские вазы, господа и дамы с обложки «Консуэло» издательства «Художественная литература» 1955 года. Женевский лобби был не чем иным, как вывернутой наизнанку барочной шкатулкой. При рассматривании фотографий в памяти оживали и шевелились детские сокровения. Сердце прошибал сладкий пот. Эти страницы практически пахли шоколадом.