– А что не так, если люди добровольно идут на это? – дразня, продолжает П., с интересом глядя мне в лицо. Честно говоря, все трое смотрят мне в лицо, и от этого неуютно, но я собираю свою твердость:
– Но с экзистенциальной точки зрения это запрещенный прием. Они не понимают, что государство играет на их страхе перед смертью.
– И правильно делает, – помрачнев, замечает хрупкий П.
– Но оно не дает ни бессмертия, ни реальной безопасности, – вот в чем правда, – опустив голову, говорю я.
– Иллюзию ее дает, – подхватывает Неандерталец.
– Да. И здесь водораздел между обывателем, который соглашается сделать вид, что это реальная безопасность, и революционером, который в каком-то смысле слишком трезв.
(Парни переглядываются.)
– Все мы где-то между. Вы ближе к обывателю здесь, простите, П. Это не оценочно.
П. смотрит на меня с изумлением и говорит Неандертальцу:
– Она тоже должна выступить.
И тут и Неандерталец, и Д. в один голос громко кричат:
– Нет!!!
(ради радикализма)
И вот тут я понимаю: я это сделаю.
Не ради Неандертальца. Не для того, чтобы доказать ему, что я – не просто сексуальный объект. Не ради того, чтобы доказать им троим, что я – не верблюд, не дитя-цветок, не бумажный цветок, не тычинка бумажного цветка.
Ради чистой траты. Ради космоса (долги надо отдавать с процентами). Ради куража. Ради выхода за пределы двух своих «я». Ради невозможной правды промежутков.
Много ради чего.
Ради любви ко всему, в конце концов.
Ради максимальной любви ко всему – уже и на грани исчезновения.
Ради радикализма. Ради радости. Ради скорости апгрейда. Ради безумия упрямства. Ради упрямства безумия. И я не буду жалеть об этом.
Уровень 29
(бунт)
…Покачнувшись от головокружения и какого-то накатившего восторга-отчаянья, я встаю и взмахом рукава отбрасываю все лишнее – сомнения, пытающиеся удержать руки, салфетницу и спинку стула.
Я бросаюсь к центральному столику, пока не перехватили, и прошу прощения у оратора, собирающегося говорить что-то под психоделику, которая здесь и сейчас звучит так изысканно, так невпопадно-старомодно.
Я направляю ему в лицо – свое, ситуативно-безумное, и, точно внутри гипноза, тихо вынимаю из его руки микрофон.
«Люди [гомон: «Да, это мы!»]. Сейчас я скажу что-то по касательной, но мне очень важно это произнести. Вам покажется, что я говорю не о прямых социальных действиях [свист], а лишь об опосредованных, то есть об искусстве. Но попробуйте услышать то, что за вашим представлением об этом. Попробуйте услышать.
Все еще хуже, чем кажется. Отношения между человеком и государством безнадежно испорчены [одобрительный гул]. Это так. Но это не все. Плесенью и трещинами пошло не только это. Взгляните на отношения между словами и вещами. Словами и вещами вообще. Их испортило вранье. Их почти нет. Государство внесло свою лепту в этот процесс. Не оно одно. Кстати, государство – это не только институт, но и слово тоже [свист и выкрики «не то, не то»].
Да, я про искусство. Но и про речь вообще. В лоб все уже сказано, дублировать это с наивным видом бессмысленно. Все вещи давно названы и расчислены. Все слова использованы. В том числе такое плотное, как вещь, такое конкретное слово «бунт».
Я вижу, как в зал входит новая группа парней, но продолжаю говорить. Мне ничего не жаль, я словила кураж своей – запойной – честности. Я сейчас – целиком и полностью – вброшена в событие, я – с потрохами – персонаж пьесы, придуманной не мной.
Сдуваю упавшую на глаза прядь:
«Вы говорите о борьбе с тиранией. Вы не видите, что это – частный случай. Что тирания – следствие торжества энтропии, захватывающей мир. Что миру не хватает энергии, что все рассеивается! Именно в этот момент, когда мы уже сдались энтропии, приходит тиран и берет нас, теплых и вялых. И лишь потом мы начинаем говорить, что это насилие».
Среди общего возмущенного бедлама – страшные глаза Неандертальца. Ко мне бросаются со всех сторон. Гитара заткнулась. Пришедший в себя оратор-по-очереди отбирает у меня микрофон, но я всухую ору:
«Зачем вы скучаете по вещам?! Не надо возвращений их, не надо имитаций! Давайте займемся промежутками! Они ведь, наконец, обнаружились! Промежутками между вещами. Давайте займемся прорехами между теснотой слов! Давайте установим новые связи между объектами, а объекты вообще оставим в покое! Давайте уважать личное пространство объектов!»
Д. и П. вдвоем пытаются меня оттащить, но я цепляюсь пальцами за край привинченного к полу стола (спасибо проектировщикам или сценаристам, предусмотревшим это). Мое тело, которое они тянут каждый на себя, как пьяные атланты, распластывается в воздухе параллельно полу. Я почти парю, цепляясь за самый край.
«Странно думать об этом, когда все рушится и рушится, да? Как бы с точки зрения космоса, да? Вы думаете, наша проблема лишь в этом государстве? Ребята, очнитесь! Нам надо разделиться: кто-то борется с тиранией, кто-то с энтропией. Даже если исход ясен, надо продолжать».
(но почему)
Почему я это делаю как-то судорожно и публично? Я чувствую, что исчезаю. По частям и очень быстро – каждую минуту, секунду. И так мало уже меня! Как будто счетчик раз – и включился. Это произошло несколько дней назад. Сегодня утром он стал оглушителен. Я слышу постоянный тик-так. Чтобы смягчить этот звук, я бросаю ему жертву за жертвой – совершаю нелепейшие поступки. Но все бесполезно. Тик-так. Тик-так. Может быть, это просто работа сердца – но кто знает, может, и оба желудочка, подобно желудку, и правое предсердие – уже превратились в стекло (а левое еще – плоть). Может быть, «сердце» – это вообще уже только метафора, как в выражении «нота сердца»? Может быть, «дух» тоже остался только в духах? Кто знает? Кто знает??
(цирк и фейерверк)
Я не понимаю, где Неандерталец. Меня подхватывают под руки Д. и П., но выскочить мы не успеваем. Группа бритоголовых парней окружила нас (гвардейцы кардинала).
– Это она, – говорит бритокруглоголовый, довольно бережно дотрагиваясь до лацкана моего плаща, и я – не сразу – узнаю в нем мелкопоместного книголюба, в которого утром стреляла из водного пистолета. – Стоять. Это Страшный Суд, – и ухмыляется.
– Это страшный зуд, – глупо каламбурю я, не могу остановиться.
В клубе подозрительный запах дыма, замешанного на каких-то жирных неблагозвучиях и неблагополучиях. То ли топор, висящий в воздухе, потяжелел, то ли действительно сейчас будет сеча топорами.
– Поздно дерзить, – сообщает книголюб, – я вызвал наряд.
Как в замедленной съемке, я вижу, как хрупкий П. бьет его по лицу, и книголюба немного отбрасывает назад; как на П. наваливаются гвардейцы; как откуда-то сзади на них прыгает Неандерталец, а Д. выдергивает меня из бойни и тащит к запасному выходу («Задержи дыхание!»). Наши бегущие и спотыкающиеся ноги уже скрыты клубами какой-то ползущей гадости. Наружная дверь заперта, но между нею и внутренней обнаруживается еще одна, куда-то вбок, – здесь скрывается подсобка. Д. выбивает фанеру плечом, бросается к окну – оно есть, подоконник завален хламом – книги, банки с краской, бутылки, плошки с битыми краями. Я вырываюсь: «Он, он там!!» – но Д. упорно спасает меня, хотя в этом нет никакого смысла.