Книга лишена всякого пафоса. Голос Ольги сдержан и суров. Она рассматривает свою жизнь через призму народной катастрофы, которую разделила со всей страной. Она отвечает не только тем, кто пытался заткнуть ей рот, но и самой себе и своей жестокой эпохе:
…Я недругов смертью своей не утешу,
чтоб в лживых слезах захлебнуться могли.
Не вбит еще крюк, на котором повешусь.
Не скован. Не вырыт рудой из земли.
Я встану над жизнью бездонной своею,
над страхом ее, над железной тоскою…
Я знаю о многом. Я помню. Я смею.
Я тоже чего-нибудь страшного стою…
Об этих стихах, прочитанных Ольгой уже новому поколению поэтов, сохранились воспоминания Елены Кумпан
[151]. "Однажды на ЛИТО была приглашена Ольга Берггольц, которая пришла не сразу, все время ссылаясь на болезнь. Пришла и стала рассказывать и читать Бориса Корнилова и Павла Васильева, думая, что молодежь их не знает. Она была очень поражена, когда обнаружилось, что они сами знают много стихов только что реабилитированных поэтов. И тогда уже, не боясь ничего, она стала читать самое сокровенное. И в том числе… "Я недругов смертью своей не утешу…""
[152].
И в стихотворении "Ответ" Ольга пытается не терять надежды на будущее:
И никогда не поздно снова
начать всю жизнь,
начать весь путь,
и так, чтоб в прошлом бы – ни слова,
ни стона бы не зачеркнуть.
В 1957 году Ольга еще надеется, что найдет внутреннюю опору и напишет вторую часть: "Мне надо окрепнуть настолько – физически и душевно, чтоб создать свой новый внутренний мир, воздвигнуть хоть временную опору внутри себя. Из всего, что меня держало во вне, – почти ничего не осталось: ни веры в "учение" и его воплощение, ни любви мужа… Но мне нужно записать наш и мой собственный опыт. Так велит Бог. Он недаром показал мне такие бездны и заставил так много принять радости и страданья. Он ждет от меня, что я запечатлею это. Не знаю, буду ли я вновь писать стихи, – опять как будто бы оцепенело и онемело все внутри, – но слово я чувствую и смогу из множества слов выбрать главное".
Но уже 9 июня 1963 года она в отчаянии признается себе: "Самой не верится, что смогу работать. Вроде даже как и пальцы не слушаются. Какие бы очки я ни втирала окружающим, у меня самой отчетливое сознание, что как никогда я близка к окончательному падению. Даже не внешне, а внутренне… что-то лопнуло во мне внутри – видимо, окончательно и бесповоротно. "Общая идея" исчезла окончательно, суррогатов для нее нет и не может быть, человеческое и женское одиночество – беспросветно…"
В ее записях теперь все чаще звучит слово "смерть".
"Это рухнула молодость века…"
И вот одна осталась я
Считать пустые дни…
О вольные мои друзья,
О лебеди мои!
Анна Ахматова
Первым тяжелым ударом был уход Евгения Шварца в 1958 году. Они были очень разными. Шварц – не советский, очень ироничный, лишенный всякого пафоса, застенчивый. Он писал свои светлые, человечные сказки в мире, где все было грубо, материально и очень жестко.
Они подружились в блокаду. Оба работали в Радиокомитете. Он ценил ее за дар дружбы, за талант, за жертвенность. Он любил светловолосую, тоненькую Олечку Берггольц. Это видно на одной из послевоенных фотографий, сделанных в Комарово: она в белом переднике, очень женственная, он – улыбчивый и добродушный – рядом с ней. В своих дневниках, где описал множество современников, об Ольге сказал немного, но точно: "Она – поэт. Вот этими жалкими словами я и отделаюсь. Я не отошел от нее настолько, чтобы разглядеть. Но она – самое близкое к искусству существо из всех. Не щадит себя. Вот и все, что я могу из себя выдавить"
[153].
После войны на съезде писателей она бросилась на его защиту, назвав самобытным, своеобразным и гуманным талантом. На его шестидесятилетие написала:
Но в самые тёмные годы
от сказочника-поэта
мы столько вдохнули свободы,
столько видали света.
Поэзия – не стареется.
Сказка – не "отстает".
Сердце о сказку греется,
тайной ее живет.
Есть множество лживых сказок, —
нам ли не знать про это!
Но не лгала ни разу
мудрая сказка поэта.
Ни словом, ни помышлением
она не лгала, суровая.
Спокойно готова к гонениям,
к народной славе готовая.
Илья Эренбург вспоминал, что как-то после войны они со Шварцем и Берггольц обсуждали перемены в составе правительства. Шварц после некоторого молчания вдруг сказал: "А вы, друзья, как ни садитесь, только нас не сажайте". Все рассмеялись невеселым смехом
[154].
"Он вел двойную жизнь, – писал о нем Каверин, – напоминавшую зеркала, поставленные друг против друга. Одно зеркало – то, что он писал для себя, а на деле – для будущих поколений. Другое – то, что он писал, пытаясь найти свое место в скованной, подцензурной литературе. Это последнее было сравнительно легко для него, когда он писал для детей, – его сказки в театре и в прозе получили мировое признание. Но это было очень трудно, когда Шварц писал для взрослых, годами нащупывая тропинку, которая привела его к "Дракону""
[155].
В верстке поэтического сборника "Узел", который Берггольц делала уже после смерти Шварца, в стихотворении его памяти цензором было изъято четверостишие:
Уж нас ли с тобой не драконили
разные господа
разными беззакониями
без смысла и без суда?!
В 1964 году ушел Светлов – человек, с которым было связано общее понимание идеалов юности. Это ему она писала в 1940-м:
…Девочка за Невскою заставой,
та, что пела, счастия ждала,
знаешь, ты судить меня
не вправе
за мои нескладные дела.
Потому что я не разлюбила
чистого горенья твоего,
в бедствии ему не изменила
и не отрекалась от него.
Юности великая гордыня!
Всё – во имя дерзостной
Мечты,
это ты вела меня в пустыне,
в бессердечных зонах
мерзлоты…
И твердили снова мы и снова:
"Сердце, сердце, не робей, стерпи!"
И военная свирель Светлова
пела нам из голубой степи…
Какое-то время и Светлов старался идти в ногу со временем. Писал к памятным годовщинам стихи в газеты, выступал, ездил по стране. Но повальные аресты приводили его в смятение. В материалах прослушек приводились слова Светлова: "Что творится? Ведь всех берут, буквально всех. Делается что-то страшное. Аресты приняли гиперболические размеры. Наркомы, заместители наркомов переселились на Лубянку. Но что смешно и трагично – это то, что мы ходим среди этих событий, ровно ничего не понимая. Зачем это, к чему? Чего они так испугались? Ведь никто не может ответить на этот вопрос. Я только понимаю, что произошла смена эпохи, что мы уже живем в новой эпохе, что мы лишь жалкие остатки той умершей эпохи, что прежней партии уже нет, есть новая партия, с новыми людьми. Нас сменили. Но что это за новая эпоха, для чего нас сменили и кто те, что нам на смену пришли, я ей-ей не знаю и не понимаю"
[156].