Для друзей Ольга устраивала обеды. Помню, подавались какие-то деликатесы – рябчики, куропатки, разные закуски… Ольга очень этим гордилась. Как потом понял, в этом было не только стремление к созданию семейного очага, но бурная, неосознанная реакция на недавний голод. Да не только на страшный блокадный. Голод был вехой, хронологией жизни. Несколько лет спустя, сидя у нас, Ольга говорила, вспоминая что-то: "Это, кажется, было до первого голода, а может быть, и после второго, но, во всяком случае, до войны".
После какого-то обеда вчетвером отправились в кино смотреть тогдашний боевик "Сказание о земле Сибирской", одну из наиболее типичных картин сталинского времени: незамысловатый сюжет, сентиментальный и пошловатый, и лживое помпезное восхваление действительности. В хорошем настроении, слегка навеселе (как и остальные), Ольга острила, декламировала, смеялась… На Невском проспекте встретились нам два лейтенанта в синих фуражках с красными околышами, какие носили представители "органов". Ольга довольно громко пропела:
Африканский шимпанзе
Очень, очень страшный!
Половина жопы синий,
Половина – красный!
Ругая картину, вернулись из кино домой, пить кофе. В этот вечер Ольга много читала своих стихов, Бориса Корнилова и других поэтов. Кажется, тогда я впервые услышал ее частушку:
Под сводом родным голубого эфира
Гремит громовое "ура"!
Лети, голубь мира, лети, голубь мира!
Ни пуха тебе, ни пера!"
[120]
В новом доме много праздников, Ольга пьет наравне с мужчинами, и каждый раз ей кажется, что она в любой момент может остановиться.
Макогоненко начинает работать в университете. Он популярный преподаватель, студентки и аспирантки чуть ли не боготворят его. Но время от времени у него вырывается: "Мне тридцать пять лет, а я всего только "муж Берггольц"". И потихоньку в ее жизнь вползает ревность к неведомой Юриной жизни. Так было и в самом начале их отношений, но теперь в дополнение к этому еще и морок собраний и вынужденного притворства.
Ольга фиксирует, как синхронно все лгут:
"27 марта 1947. Раствор лжи был перенасыщен… Если б я стала выступать с теми мыслями, кот. у меня есть о морали, – с честными и высокими мыслями, со своими, – я была бы неприлична. Все равно что выйти перед ними голой. Теперь просто не принято высказывать ничего, кроме того, что уже указано ЦО, "Культурой" и т. д. Все, что помимо, – уже почти бунт. И все научились говорить ни о чем. С этой точки зрения наша пьеса, над которой мы бьемся и мучимся и кроваво ссоримся, – просто букет".
"А 2 мая ночью, после пьянки в Келломяках у Ю<рия> Г<ермана>, после воспоминаний, почему-то особенно жгучих, – о прелестном докладе т. Ж<данова>, я чуть-чуть не дала дуба: что-то случилось с сердцем. Может быть, я перепугалась больше, чем следовало, но оно вдруг стало останавливаться, и я почувствовала, что стремительно лишаюсь тела, отрываюсь от земли, исчезаю…
Вызвали "скорую", она дала мне камфары. Вплоть до сегодняшнего была чудовищная, детская какая-то слабость. И как всегда, когда ощущаю сердце, – думала о моей Ирочке, вспоминала все, все – кожей, плотью, сердцем – и тосковала и ужасалась безмерно. Бедненькая, что она выносила… девочка моя, свет мой, вечная моя вина".
"29 января 1948. Сижу и думаю над моей жизнью – и все более странной, мучительно-странной кажется мне она. В сущности – она катастрофична: такое счастье, как две мои дочки, – и их страшная гибель. Коля – и страшная его гибель. Настоящая, народная, честнейшая, всей правдой и только правдой заработанная слава – и непрерывное ожидание кары за нее, удара сверху, это имеет основания и в общей судьбе искусства, и в том, что "наверху" не только, т. е., не санкционировали эту славу, но демонстративно не признают ее – замалчивая меня в течение ряда лет или глупо ругая, не награждая, не выдвигая – т. е. не соблюдая элементарных традиций. Это бы – плевое дело, если б за всем этим не стояла "угроза каторгой". И я, как щедринский тип, который неизвестно за что сосчитан "злодеем"… трепещу ежемгновенно и прежестоко – а почему, собственно?! За что этот вечный страх, отравляющий жизнь? Эти уши и глаза – всюду, всюду…"
Теперь и у нее мания преследования, что так недавно раздражала ее у Ахматовой.
А тем временем начинается разгром их с Макогоненко пьесы, которая еще недавно у всех вызывала восторг.
"2 февраля 1948. Вот системочка-то, а? На все это следовало бы насрать, если б за этим не "воспоследовало бы" снятие пьесы, а значит – денежный прорыв, и опять на тебе чуть ли не 58 статья!..
Ну как тут не спиться? Уже герой тем, что в петлю не лезешь!"
Симон Дрейден
[121], который недавно хвалил их пьесу и помогал ее продвижению, в январе 1948 года в газете "Ленинградская правда" опубликовал разгромную статью "О фальшивой пьесе и плохом спектакле" – о премьере Большого драматического театра, поставившего спектакль "Верные сердца" по пьесе Берггольц – Макогоненко "Они жили в Ленинграде":
"Авторы устами своих героев затрагивают большие вопросы, но решают их примитивно и поверхностно.
Для передового советского человека интересы его личности и общества неотделимы. Победы социализма в нашей стране утверждаются не только в острой борьбе с внешними врагами, но и неустанной борьбе с пережитками прошлого в сознании людей, с остатками буржуазной морали. В процессе этой борьбы вырисовывается новый тип конфликтов. Характеризуются они, в частности, тем, что внутри советского общества борьба с носителями отрицательных, идущих от старого черт является в то же время борьбою за этих людей, за их социалистическое воспитание".
"Боже мой, боже мой, помоги мне… – записывает Ольга 18 февраля 1948 года. – Наверное, все-таки меня хотят арестовать, и вся эта кампания с пьесой – только подготовка, т. е. предварительная компрометация".
Подавленное состояние Ольги усугубляется еще и тревогой за отца.
Высланный во время войны Федор Христофорович Берггольц сумел вернуться в Ленинград только в 1947 году. И прожил в нем совсем недолго, всего несколько месяцев, тяжело болел.
Когда он лежал в больнице, Ольга написала ему пронзительную записку. "Дорогой мой, хороший! Может быть, у меня нет никого на свете, кроме тебя. Я обязана тебе всем самым лучшим, что есть во мне: жадным жизнелюбием, чувством юмора, упрямством, целомудрием чувств, даже – здоровым цинизмом. Я так хочу, чтоб ты жил! Чтоб в годы заката были вокруг тебя розы, пуговицы, грибы, внуки, стихи. Пожалуйста, слушайся врачей и знай, что все мы хотим, чтоб ты поправился и кричал бы на нас на собственной даче. Твоя Лялька. А Юра и Андрюша целуют".