Я Ольге уже писал, что если ей потребуется моя помощь в отношении нажима на московский Литфонд, то я сделаю все что смогу, а что-то сделать смогу. Но едва ли ей нужен сейчас дом отдыха Литфонда. Может быть – "Узкое", или еще куда-нибудь. В общем, решайте с ней сами…"
По всей видимости, произошло следующее. Недавно восстановленный в партии Юрий Николаевич Либединский, прочитав письма Молчанова и предполагая, что их могли увидеть еще чьи-то глаза, испугался. Известно по отдельным намекам, что он ходил советоваться с Марианной Герасимовой, бывшей женой, надо ли эти письма передать куда следует. Но известно еще и то, что Муся письма уничтожила, чем помешала Либединскому показать их в определенных инстанциях. Возможно, с этим и был связан конфликт в семье.
Что было на самом деле, восстановить уже невозможно. Молчанова, к счастью, не тронули. Но все происшедшее разрушило союз Марии Берггольц и Юрия Либединского.
…Как же все-таки произошло спасение Ольги?
Трудно понять, когда точно Муся кинулась в Ленинград.
Несмотря на требование Молчанова "не лезть в это дело, помня о сыне", Муся полезла. Ольга была для нее сестрой, за которую она не раздумывая отдала бы жизнь.
Муся пошла на прием в Большой дом, откуда можно было не вернуться. В 1939 году об этом прекрасно знали все. Таких случаев было великое множество.
Она попала на прием к самому Сергею Гоглидзе, в то время начальнику Управления НКВД СССР по Ленинградской области, подписавшему ордер на арест Ольги Берггольц. Именно его упоминает Ольга в дневниковой записи от 1 марта 1940 года, уже после освобождения: "…читаю Герцена с томящей завистью к людям его типа и XIX веку. О, как они были свободны. Как широки и чисты! А я даже здесь, в дневнике (стыдно признаться), не записываю моих размышлений только потому, что мысль: "Это будет читать следователь" преследует меня. Тайна записанного сердца нарушена. Даже в эту область, в мысли, в душу, ворвались, нагадили, взломали, подобрали отмычки и фомки. Сам комиссар Гоглидзе искал за словами о Кирове, полными скорби и любви к Родине и Кирову, обоснований для обвинения меня в терроре. О, падло, падло".
В разговоре с высокопоставленным чекистом Муся прибегла к своеобразному подлогу: "…и среди прочего сказала ему без разрешения и санкции Саши Фадеева – "Ею интересуется Фадеев". (Он был тогда членом ЦК.) Гоглидзе: – Чем же он интересуется? – Я: – Судьбой ее. – Однако Гоглидзе не звонил Фадееву – это я знаю точно. После освобождения Ольги я созналась во всем Саше: "Я ссылалась на тебя". Александр Фадеев (густо краснея): – Что ты сказала? Я: – Что ты интересуешься ее судьбой. – Он промолчал и не упрекнул меня за дерзость, но для него это было новостью".
Рисковала Муся – а по прошествии времени и сама Ольга, и некоторые мемуаристы повторяли миф о заступничестве Фадеева. Мария Берггольц писала в семидесятые годы: "Что имел в виду А. Фадеев, говоря такую фразу ("Ты просто не подозреваешь, какую беду я от тебя отвел" – из статьи Лакшина), – я не знаю. Возможно, что беда грозила ей и после выхода из тюрьмы, может, и отвёл – он ей очень сочувствовал, но… В тот же день, как я узнала (письмо мне ее мужа Коли Молчанова) – что она арестована, я бросилась к Фадееву и услышала: – Ничего сделать нельзя".
Вероятно, Фадеев имел в виду что-то другое – события 1949 года, например, когда над Ольгой Берггольц нависла новая беда. Но можно утверждать абсолютно точно – в 1939 году он был парализован страхом.
В своем очерке "Николай Иванович Ежов – сын нужды и борьбы", написанном в начале 1938 года (очерк никогда не был опубликован), Фадеев пытался создать биографический портрет Ежова. В частности, он так писал о становлении характера будущего деятеля большевистской партии, а тогда четырнадцатилетнего паренька Николая Ежова: "Это был маленький чернявый подросток с лицом открытым и упрямым, с внезапной мальчишеской улыбкой и точными движениями маленьких рук. По условиям тогдашнего заводского обучения, мастер как-то, осердясь, не то толкнул, не то ударил Николая Ежова. Николай схватил клещи, и по мгновенно изменившемуся выражению его лица мастер понял, что надо бежать. Распустив фалды пиджака, вобрав голову в плечи, мастер бежал по цеху, а за ним с клещами в руках, гневно подрагивая тонкими ноздрями, бежал маленький Николай Ежов.
За такие дела полагалось бы уволить ученика с завода. Но мастер был человек широких воззрений, дрался не со зла, а больше по привычке. Характер ученика ему понравился. Кроме того, ученик был способным в усвоении материала. И Ежова помиловали"
[80].
Теперь, когда Ежов был объявлен врагом народа, Фадеев, несомненно, не хотел привлекать к себе излишнего внимания.
Но и для Либединского пришло время, когда он был вынужден усомниться в деятельности НКВД и писать товарищу Сталину мольбы об освобождении близкого человека. В конце 1939 года, когда Ольга была уже на свободе, внезапно арестовали Марианну Герасимову. Она ушла из НКВД еще в 1935 году. У нее была опухоль мозга, мучили сильные головные боли, и она рассталась со службой по болезни. Для Либединского Марианна была не только бывшей женой, но другом и мерилом коммунистической чести. Да и не мог он не помнить, что именно из-за него, проникнувшись идеями революционной справедливости, она пошла работать в 1923 году в ГПУ. По всей видимости, Герасимову "дочищали" вместе с первым чекистским призывом (она работала под началом Генриха Ягоды), который был почти полностью уничтожен в 1936–1937 годах. Обнаружив Марианну на свободе в 1939-м, ее решили убрать. Для Либединского и Фадеева это было настоящей катастрофой – все трое были очень близки.
Либединский промолчать не мог.
В декабре 1939 года он отправил письмо Сталину. "Дорогой товарищ Сталин! – писал Либединский. – Бывают положения, когда рядовому члену партии нет иного исхода, кроме как обратиться к Вам, – именно в таком положении нахожусь я сейчас. На днях особое совещание приговорило к пяти годам лагеря Марианну Анатольевну Герасимову, мою бывшую жену, оставшуюся на всю жизнь моим лучшим другом и товарищем, человека, которому в молодости я посвятил свою первую книгу "Неделя". Я не знаю, в чем обвиняют Марианну Герасимову. Но я знаю все мысли и чувства этого человека. Вместе с этим человеком вступал я в революцию. И я уверен, что она невиновна, что здесь имеет место какой-либо гнусный оговор или несчастное стечение обстоятельств. Я уверен в этом, так как знаю, что Марианна Герасимова коммунист поразительной душевной чистоты, стойкости, высокой большевистской сознательности. До 1935 года она работала в НКВД, и ее могли оговорить те враги народа, которые работали вместе с ней. Я уверен, что она не могла сделать ничего такого, что было бы преступно направлено против Советской власти. Не я один так думаю. Не говоря уже о том, что я готов хоть сейчас назвать не менее десяти человек, коммунистов и беспартийных, которые подпишутся под каждым словом этого письма, – все, кто мало-мальски близко знает этого человека, удивлены, огорошены, больше скажу, дезориентированы этим арестом. С 1935 года она на пенсии по временной инвалидности, после мозговой болезни. Эта мозговая болезнь является следствием многолетнего переутомления. Этот человек отдал свой мозг революции – и вот ее, страдающую страшными припадками головной боли, доводящей ее до потери сознания, – арестовывают. Товарищ Сталин, я уверен, что напрасно! Вы сказали великие слова о том, что для нас, рядовых членов партии, вопрос о пребывании в ее рядах – есть вопрос жизни и смерти. Судите же, в какой степени я уверен в Марианне Герасимовой, если, зная приговор и легко представляя себе ту ответственность, которую я на себя принимаю, я пишу Вам это письмо. Но я знаю, она будет трудиться в первых рядах. Но зачем брать у нее насильно то, что она сама в любой момент отдаст добровольно, – труд, самую жизнь…"
[81]