На малом повечерии поются трипеснцы или каноны предпразднству.
Раньше на этот день окуривали курятники и бабушки-повитушки с помощью четверговой соли заговаривали лихоманку с её сестрицами-демонами — тресеей, отпеей, гладеей, храпушей, авеей, немеей, каркушей и другими. Как где, не знаю, но в Ялани такое теперь уже не практикуется.
Сильвестр Печерский. Игумен Михайловского Выдубецкого монастыря. С 1119 года епископ Переяславский. Подвизался в киевских пещерах. Продолжал Летопись Нестора. «Игумен Селивестр святаго Михаила написал книгы си летописец» — можно прочитать в Лаврентьевском списке под 1110 годом. Удостоен был дара чудес. Скончался в 1123 году от Рождества Христова. Мощи его открыто почивают в пещерах преподобного Антония в Киеве.
Метель, и вправду, прекратилась. И как раз на Силивёрста, будто в подтверждение приметы. Ещё ночью. Ветер унялся, в поднебесье не гудит, не завывает в дымоходах, в щели заборные протискиваясь, не посвистывает, словно на губной гармошке, на варгане, не варганит, и сухой, колкий снег, который он носил ворохами по воздуху, улёгся. Перестали вдруг скрипеть шесты антенные и долговязые скворешни да то и дело где-то хлопать приколоченные плохо и оторванные ветром доски — всё успокоилось, утихло.
Ельник вокруг Ялани, выпрямившись наконец, а то всё его и гнуло, замер — где в нём теперь какую ветку разве только птица или белка, перескакивая, потревожит — очухивается после недельной беспрерывной трёпки; чистый, без пятнышка — весь снег с него обдуло — под синим небом ровно зеленеет.
Сугробы, отшлифованные, как полировальной пастой, многодневною пургой до блеска, сверкают так, что без защиты и смотреть на них невозможно, как на сварку. На солнце они от бело-розового до бело-голубого цвета, а в тени — от фиолетового до лилового. Намело их кое-где высокие — метра три или четыре. И мальчишки в них уже лазы наделали — в войну играют, в какую вот только, не знаю. Может, как мы когда-то, в русских и немцев. Может, в русских и чеченцев. Павел, родной мой племянник, сын старшей сестры моей, уже вот отыгрался — погиб в первую чеченскую кампанию. Был некрещёный. Мама, его, Павла, бабушка, теперь и молится святому мученику воину Уару. Привиделся он, Павел, ей тут как-то. В белой рубашке и в чёрных штанах. На веранде. «Как живой, — говорит. — Лет пятнадцати как будто… В клуб идти, дак так вроде оделся». — «Сказал что-нибудь?» — спросил её я. «Нет, — ответила она. — Смотрел на меня молча… но не как с карточки, а вживе будто». — «Сдуру-то чудится уже», — сказал отец ей. «Чудится спьяну, а не сдуру». — «Спьяну то же, что и сдуру, — заключил отец. — Одна язва… Когда ум-то набекрень».
Вороны появились, то их не видно и не слышно было. Чуть ли не все столбы в Ялани обвершили, каркают. Чёрные, как огарки.
— Циклон, антициклон… опять и выдумали чё-то, — говорит отец. Стоит он в зале, около окна, щупает пальцами наледь на стекле, на свет уличный, то закрывая глаза, то широко их открывая, пялится. Говорит, не оборачиваясь, после: — Ты мне когда в глаза-то капала?.. Елена!
— А?! — отзывается мама с кухни. — Мне ты, так ли чё бормочешь?
— А! А! — сердится отец. — Заакала. Я говорю, когда в глаза-то ты мне капала?!
— А-а, — говорит мама. — Да уже надо. Срок, наверно…
— Надо, надо, дак закапай! — перебивает её отец. Строгий.
Лечится он, прозреть хочет. Закапывает ему мама раз в три дня под веки медовый раствор. Ещё ест отец проросшую пшеницу. Кто-то сообщил ему, что помогает. Лечиться отец любит, особенно водкой. Та у него от всех на свете болезней, как смерть, если принимать её, водку, с умом, не оголтело.
Предложил я ему как-то, давай, мол, мы с Николаем отвезём тебя в Исленьск в глазную поликлинику, операции такие делают сейчас легко, дескать, и быстро. Он, отец, ответил мне на это: «Чё-то везти ещё куда-то, сразу уж тут меня убейте… А то на стол под нож зачем-то к коновалам… Лишние хлопоты, расходы». Обиделся он тогда, дня два мрачный был, как власяница. Долго обычно не обижается, отходчивый, и зла ни на кого после не держит. А мама: «А я вот нет, не стать на него, как он, я сразу не могу… Противная. Сердцем уж отойду когда, тогда уж только. А он-то тут же и мириться: Елена то, Елена сё… простой на это-то, как малый».
Вышла мама с кухни со стаканом в одной руке и с пипеткой в другой.
— Садись, — говорит.
— Куда садись-то?
— На стул. Куда. Поближе к свету.
Нащупал отец стоявший рядом с окном стул, повернул его как нужно, сел неторопно. Откинул назад голову.
— А рот-то чё открыл?.. Как кукушонок… А то и в рот ещё налью вот.
— Ага, налей.
— Ну дак закрой, а то нечаянно…
— Ты не дури… а то я это…
Закапала мама снадобье ему под веки. Сидит отец — как будто плачет. Посидел так сколько-то, поднялся, стоит, растирает веки пальцами, чтобы лекарство ровно растеклось под веками, распределилось. Как дитя спросонок, трёт он глаза себе и спрашивает:
— Ну, а есть-то сёдня будем чё мы, нет ли?
Ушла мама уже на кухню, не слышит.
— Тьпу ты, — говорит отец. Рассердился, ушагал к себе, лёг там, слышно.
— Идите завтракать, — говорит мама. — Блины настряпала вон… Со сметаной.
Сижу я уже в столовой, ем вкусные, с хрустящей жёлто-коричневой каёмкой блины. Отца нет.
— А тот-то где? — говорит мама. Пошла. Слышу:
— А тебе, чё, выстар, особое приглашение, ли чё ли, нужно?.. Ещё ходи за каждым специально.
Топает отец — пол в доме трясётся. Приблизился. Хмурый. Сел за стол, ждёт. Принесла мама с кухни тарелку с блинами и блюдце со сметаной.
— Вот, — говорит. — Ешь.
Разузнал отец пальцами поставленную перед ним посуду, есть принялся. Что бы ни дал ему, он всё всегда вкушает аппетитно.
Вышел я из-за стола, покинул столовую. У окна в зале стою, глаза закрыв, на улицу через проталину на стекле пялюсь — хочу представить, как это отцу, — ярко на улице — не представляется — пробивает красно веки. Если бы в сороковом году нынешнего столетия богоборцы не сломали нашу яланскую церковь, кирпичную, каменную, как говорят здесь, выстроенную ещё в 1830 году во имя Сретенья Господня вместо старой, деревянной, вознёсшейся, то есть сгоревшей, я бы её сейчас увидел — два синих купола, и колокольню, и кресты — и показалось бы мне всё, наверное, более осмысленным — так мне подумалось. Остов только от неё, от церкви-то, и сохранился — грязно-белый, с красными облупинами.
Мама оделась — оболоклась по-выходному. С сумкой хозяйственной в руке стоит и вспоминает что-то — так кажется. Говорит после:
— Деньги взяла?.. Взяла… Не потерять, не выронить бы где нечаянно их… В рукавице… Всё, я отправилась, а вы здесь домовничайте… Печь уже скутала… Ну, всё, я подалась.