Приехала машина санитарная. Останавливалась возле магазина — сюда ей было не проехать. Увезли покойницу уже под вечер.
Стемнело.
В доме у Катерины свет горит: родственники пришли и съехались.
Мама всё, слышу, сокрушается, жалея: ох, Катерина, дескать, Катерина, ну и устроила, мол, баба.
Вышла она с кухни, села в зале на стул.
— Чё-то из рук всё валится, — говорит она. И говорит: — А почитай-ка.
Взял я Евангелие со спинки дивана. Прочитал:
«Тогда Пилат взял Иисуса и велел бить Его…
…
Там положили Иисуса ради Пятницы Иудейской, потому что гроб был близко».
Молчим.
— Се, Матерь твоя, — говорит после мама. И говорит: — И как тут жить, когда такое-то?..
— А чё? — говорит отец.
— А доживать-то как-то надо, — говорит мама. — Нам-то уж ладно… Ребятишкам. Ох, Катерина, Катерина. Им же без матери-то будет худо… Хоть и жили больше всё у бабушки… Но мать есть мать. Пойду я. Вам спокойной ночи.
Ушла мама спать. Вставать ей завтра раньше обычного: помогать готовиться к поминкам. Молилась долго у себя там.
Камин мы не разжигали.
Телевизор не включали.
Сидел отец, сидел под фикусом. Поднялся. Утопал к себе молчком.
Выключил я свет.
Посидел на диване.
Одна из сделанных мной когда-то выписок на ум всплыла вдруг почему-то:
«И Турал против тово сказал: „Нынешняя де дань больши прежние, в соболей де место царь шлет чаю 200 бумажек за 100 соболей“. И Василей ему, Туралу, говорил, что в Росийском государстве чай не повелся, да и не знают ево».
И что к чему?
Но чаю я попил, сходив на кухню.
Вернулся в зал, к окну приблизился. Смотрю на улицу. Густая темнота. Среди неё ряд жёлтых пятен — свет во всех окнах: люди там находятся живые — горе и хлопоты — обсуждают.
Вешний ручей журчит между домами — слышно.
Стою, уткнувшись лбом в холодное стекло, смотрю на жёлтые от света окна и пытаюсь вспомнить слова английского поэта, богослова и проповедника Джона Донна, жившего в шестнадцатом веке, по-русски так звучащие, примерно:
«Человек не остров, а часть континента, и когда море уносит ком земли, вся Европа становится меньше, как если бы оно смыло гору или дом твоего друга или твой собственный. Смерть каждого человека уменьшает и тебя, так как ты — часть человечества. А поэтому никогда не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит всегда для тебя».
Прошёл к дивану.
Разделся.
Лёг.
Долго не мог уснуть.
Уснул.
Но вскоре и проснулся.
20
16 апреля. Среда.
Преподобного Никиты исповедника, игумена обители Мидикийской (824); мученицы Феодосии девы (307–308); преподобного Иллирика; мучеников Елпидифора, Дия, Вифония и Галика.
Иконы Божией Матери «Неувядаемый цвет».
Литургия Преждеосвященных Даров.
Мученица Феодосия дева происходила из Тира. Пострадала же в Кесарии палестинской. Взята была на мучение за то, что подошла к христианам, осужденным на казнь, и просила, чтобы они помянули её перед Богом, когда, замученные, предстанут пред Него. Правитель Урван приказал мучить и её, а затем бросить в море. Ангел спас мученицу от потопления, после чего она была усечена мечом. Пострадала святая Феодосия 18-ти лет.
Погода установилась чудесная. Звонкая, сквозная. Нередко случается такое здесь в апреле, во второй его половине, в первой-то ещё зима, конечно. Недели две так, не меняясь, может выстоять. К маю испортится, и снег ещё повалит. Это для наших мест обычно. Снег тут, в Ялани, может выпасть и в июне. Раздосадует кого-нибудь наверное, но никого не удивит — всё же ведь север, зона не курортная. Задуют ветры, стужу нагонят. Ну а пока вот… замечательно. Дети по улице палкаютчуть не голышом вон— в однехштанишках-то даврубашонках, голоушем. «Попростывают, сорванцы, — заглядывая на них в окно, говорит мама. — Тепло, тепло, а простудиться-то недолго. Весной омманчиво — опасно шибко-то разболокаться. Ещё ж и мокрые, как зюзи». — «Ничё не будет им, ты не заботься», — говорит на это отец. «Да как не будет, — говорит мама. — И организьм ещё ж ослаблен… после зимы-то». — «Тепло-то еслив, чё с имя случится?»
Градусов двадцать пять.
Ни облачка на небе.
Ветерок нежный, ласковый, южный, веет, а не дует; ветки берёзы возле дома даже не колышет; сохнет в ограде на верёвке жёлтое махровое китайское полотенце — то чуть только пошевелит, кто-то на него легко дохнёт как будто.
«Так подержится, — говорит отец, — дак и снег сойдёт, пожалуй… В лесу-то, в падях, не везде, там ещё долго лежать будет, а по угорам да полям, это уж точно… Тайга гореть опять возьмётся… Пал-то еслив кто где пустит, нарочно или по неосторожности… выжигать покосы станут. Посуши-ка так ещё с неделю».
«Да-а», — на это отвечает мама.
По логу, между нашим домом и домом, где жили недавно ещё Анатолий и Катерина, прими их души, Господи, и упокой, в полную прыть бежит ручей, больше-то вряд ли уже разольётся — как речка прямо, расшумелся — не перейдёшь его, не перепрыгнешь, доску, мосток, перекидывать надо, пока вода-то в нём не спала, туда идти теперь вот только не к кому, так и мосток теперь не нужен. Ах, ручей, чей ты чей? Я от снега и лучей. Я бегу, ясмеюсь, я сейчас с другим сольюсь — учили мы, помню, то ли в первом, то ли во втором классе, и даже свет какой был в это время в классе, помню — апрельский, — ох как на улицу из школы нас тянуло. А бежит он, мутный и полноводный, к Куртюмке, с нею и сольётся. Мальчишки отправляют по нему кораблики. Опустят на воду судёнышко и бегут следом по склизкому, свободному уже от снега, берегу, едва поспевают. С ног до головы, и правда, мокрые. Падают. Пачкаются. Смеются. И я когда-то тут и так же делал. Смотрю на них, на мальчишек, в окно, а вороны, устроившись неподалёку, наблюдают за ними внимательно со столбов и с забора, сидят, надменные, не каркнут. Там и собаки — эти проще, разделяют общее веселье — лают.
По Куртюмке, поверх льда, идёт медленно, в снегу пока теряясь, талая, коричневая, как крепко заваренный байховый чай, вода — в Бобровку.
За Куртюмкой, под Балахниной, на Балахнинском угоре, на солнечной его стороне, проталины — тускло желтеет травой прошлогодней поляна. Трава волглая, обсыхает. Пар над поляной поднимается едва заметным, зыбким маревом, ельник за маревом — колеблется как будто.
Сошёл снег уже и у нас в огороде, но не во всём, не по всей его площади, а лишь по центру, проплешиной. Земля глядится в небо, жирная, чёрная, как антрацит, — не один век удобрялась. Бродят по ней ладные, сероголовые галки, комья сырые ковыряют клювами. Только-только, утром может, прилетели. Вчера их ещё не видно было и не слышно — не галдели.