Наталья Дмитриевна, не спавшая иногда месяцами, не знаю, почему, — но от бессоницы, как говорили, не страдала, заполняя её всяческой работой, — если и страдала, то с пользой.
Татьяна Дмитриевна — мастерица на все руки.
Елена — мать моя.
Полина Дмитриевна — кроткая, смиренная, какглина. Замужем была тётя Поля за пьяницей и дебоширом, Николаем Васильевичем Кузнецовым, зарезанным в драке ещё в пятидесятых годах. Его я и не помню. Приводил он к себе для выпивки дружков, жену свою, тогда ещё молодую, в такой же вот, как сегодня, мороз выгонял из дому на улицу, садил там на столб в одной ночной рубашке, возвращался домой и смотрел в окно с дружками на кукушечку. Отец мой колотил его не раз, тряс, но толку-то: горбатого могила лишь исправит. Исправила ли, нет ли? Тётю Полю сын её единственный, Николай Николаевич Кузнецов, голимый батя, забил до смерти, требуя у неё денег на опохмелку. Бог ему судья. И сам Коля, брат мой двоюродный, пьяный, утонул годом позже в Ислени, вывалившись из лодки. Нашли через неделю, похоронили. Никому никогда Полина Дмитриевна Кузнецова не жаловалась ни на мужа, ни на сына, ни на судьбу. В церковь ходила только ежедневно.
И Анна Дмитриевна — родившаяся перед Иваном, младшая из сестёр, добрее которой человека не доводилось мне встречать; до восьми лет она не говорила, а после разом начала вдруг.
Живы из сестёр теперь только Елена и Анна.
Все они, тётушки мои, были, на удивление, спокойные, голоса, не слышал, чтобы повышали, если рассказывали что-то весёлое или смешное, сами улыбались только — не смеялись. Держались всегда достойно, благочинно, руками не размахивали, смятенно ничего не делали. Все они были довольно высокие и статные, кроме моей мамы, та ладная по фигуре, но небольшого роста, зато самая подвижная, не зря её сорокой в детстве называли, а за то, что всё везде видела, даже то, что видеть ей не следовало, — сорочьими глазами. Волосы у всех сестёр были богатые, у Натальи — чёрные, у остальных — пшеничного цвета, разных оттенков. А особенной внешностью среди них, Дмитриевн, выделялась тётушка Татьяна. Но она, Татьяна, была и самая из сестёр неустойчивая в семейной жизни. И странным образом при этом. Мужики за ней гурьбою прямо бегали, даже дрались из-за неё, рассказывала мне об этом мама, и красавцы будто из красавцев, что неудивительно, так как до войны, судя по довоенным фотографиям, по сёлам нашим, по крайней мере в Ялани, было полно красивых, видных мужиков, на фронте после выбитых, но вышла она, Татьяна Дмитриевна, замуж сначала за чахоточного, сына ссыльного поляка, пожила с ним года три, и умер тот от туберкулёза; нашла после ещё одного, дитём с родителями приехавшего из Белоруссии по Столыпинской реформе, Василия Милишкевича, тот хоть и не больной был вроде, но увечен: ещё мальчишкой, но уже в Сибири, попал в лапы медведю, помял медведь его, руку правую ему искусал, и та высохла, как плеть потом болталась, и тот, Милишкевич, в разлив весенний утонул в Кеми, с одной-то рукой не справился на стрежне; и уже в Игарке вышла она замуж за какого-то служивого, выехала с ним из Игарки, родила от него сына, но, сына забрав, покинула служивого, сошлась ещё с одним, с партейным, от которого родила второго сына, но и этого, партейного, второго сына взяв с собой, оставила, так и жила одна с двумя сыновьями, поселившись в Новой Мангазее, что от Ялани к югу километрах в стах. Оба эти мужика, видать, и служивый и партейный, попались неувечные и небольные — для неё неподходящие. А ухаживал за ней, рассказывали, в молодости ладный паренёк, Степан Врацких, всем был, говорят, хорош, а потому, пожалуй, и не нашёл в Татьяне отклика сердечного. Ушёл Степан на фронт в сорок первом, а в сорок четвёртом году оторвало ему обе ноги под самый пах. В Сибирь, безногий, вернулся, до Бельска, где родился и до войны жил, не доехал, а загулял в Ялани у товаришша: страшно ему домой таким было показываться, и не торопился. Узнала Татьяна об этом — слухи такие скоро разбегались по округе, — взяла в колхозе лошадёнку, запрягла её в телегу — осенью было это дело, — купила у кого-то там гармошку, кому она без невернувшегося хозяина-гармониста не нужна стала, на телегу гармошку, прикрыв её соломой, пристроила и направилась в Ялань. Вернулись они в Бельск через неделю вместе. Он — едет — играет на гармошке, она — едет — правит и поёт так, что дуброва колется. Так и жить стали, но не в Бельске, а в Новой Мангазее. Когда с ногами был он, Степан, не устраивал Татьяну Дмитриевну будто, как только ноги потерял, так вроде сразу и понадобился — пойми-ка женщину попробуй. Но вот, как начал Степан вскоре же после войны пить, так и по недавнюю пору — пока не помер, то есть от водки несгорел — не переставал; набирался он до потери пульса и валялся потом где попало, то под чьим-нибудь забором, то в кювете, где отключался; находила, побегав по селу, его тётя Таня, грузила, бесчувственного, на тележку и увозила домой. Хоть и был Степан мастеровой, будто и плотничал и столярничал неплохо, но ничего по дому у себя не делал, а в людях вот — тут уж пожалуйста, был безотказный. Тётка Татьяна сама и избу новую срубила, и печку в этой избе сложила собственнооручно, и одна на зиму напиливала лучком дров, и сена наставляла на корову в одиночку, и всё-таки Степана, хозяина своёва, не бросала, хотя и детей от него не заимела. Чудны дела Твои, Господи.
Рассказал про тётю Таню со Степаном я и вспомнил, что встречал уже похожую историю в какой-то из книг наших, отечественных, послевоенных, в какой, вот только уж не помню. А в жизни было их, таких историй, может быть, и больше. Да и пожалуй. Ну и выходит, что история с мой тётей типичная для нас, для русских, и я о ней не умолчал вот.
День прожили — никто ни к нам уже не приходил больше, никуда и мы не выходили, управились только с мамой по-быстрому, — а вечером:
Затопил я камин. Подсели к нему отец и мама, спины греют.
— А сколько времени-то там? — спрашивает отец.
— Дак уже девять, — отвечает ему мама.
— Дак телевизор-то включите, — говорит отец.
Включил я телевизор.
Слушает отец новости, желваками двигает. Слушал, слушал и говорит:
— А-а, выключайте вы его… балаган этот… надоел уж.
Выключил я телевизор.
— Почитай-ка мне, — говорит мама. — Пока я спать-то не ушла.
«После сего был праздник Иудейский, и пришёл Иисус в Иерусалим…
…
Если же его писаниям не поверите, — как поверите Моим словам?»
Прочитал я главу. Отложил Книгу.
Помолчали.
— Подстроено, — говорит отец после.
— Чё ты? — спрашивает его мама.
— Подстроено, говорю!
— Чё где подстроено? — не понимает мама.
— Да с тем, что выздоровел-то… с постелью!
— Фома неверушшый, — говорит мама.
— И как из гроба-то услышишь?
— Ага, — говорит мама, — хоть и с того света кто к тебе явится, и тому ты не поверишь.