В те оставшиеся до октябрьского переворота дни за одним столиком в «Приюте комедиантов» сидели Троцкий и Борис Савинков. Тогда еще ничто не говорило об их непримиримой вражде. Напротив, они оба находили приятным общество друг друга. И Савинков читал свои декадентские стихи о граде Петра, где нараспев тянул изъезженный мотив о том, что быть Петербургу «пусту». Троцкий кивал головой, и они оба заливали поэзию дешевым вином.
Но вот пришел октябрь. Месяц кардинальных перемен. Еще совсем недавно ежедневная пушка над широкой гладью Невы обозначала полдень. Петербуржцы сверяли по ней часы. Но… По приказу Троцкого вооруженные рабочие выходят на улицы Петербурга; Ленин произносит пламенную речь, определившую потом не только ход событий, но и ход истории. Крейсер «Аврора» входит в Неву, направляет пушки на Зимний дворец… В великолепное растреллиевское здание выпущен боевой снаряд. И как вспоминает Иванов: «Один – единственный выстрел с „Авроры“ гулко, на всю Россию провозгласил полночь. Тут и часов не понадобилось сверять». Власть перешла в руки большевиков. И вот настало это время, когда изменилось все и уже ничего не вернется назад. По вечерам неосвещенные улицы пустеют. Тюрьмы переполнены новыми заключенными, которым только вчера, ревя от восторга, рукоплескала толпа. Связи нет! Петербург отрезан не только от страны, но даже от Москвы. На фронте полный хаос. Немцы продвигаются вперед, и теперь уже никто и ничто не в силах их остановить.
Троцкий, который недавно умилялся стишкам Савинкова, пустил по его следам большевиков с приказом немедленно расстрелять. Но ищейки пока еще были неопытны. И расстрелять сразу не удалось. Поэтому хватали и стреляли тех, кто хоть как-то и когда-то был связан с Савинковым.
В это же время Блок получает из Шахматова письмо от бывшего работника:
«Ваше Превосходительство! Имение описали, ключи у меня отобрали, хлеб увезли, оставили мне муки немного, пудов 15 или 18. В доме произвели разруху. Письменный стол Александра Александровича открывали топором, все перерыли.
Безобразие, хулиганства не описать. В библиотеке дверь выломана. Это не свободные граждане, а дикари, человеки-звери. Отныне я моим чувством перехожу в непартийные ряды. Пусть будут прокляты все 13 номеров борющихся дураков.
Лошадь я продал за 230 рублей. Я, наверное, скоро уеду, если вы приедете, то, пожалуйста, мне сообщите заранее, потому что от меня требуют, чтобы я доложил о вашем приезде, но я не желаю на Вас доносить и боюсь народного гнева. Есть люди, которые Вас жалеют, и есть ненавидящие.
Пошлите поскорей ответ.
На рояле играли, курили, плевали, надевали Бариновы кэпки, взяли бинокли, ножи, деньги, медали, а еще не знаю, что было, мне стало дурно, и я ушел…»
Блок на письмо не ответил. Никто из семьи не поехал и больше не поедет в Шахматово. Блок заставляет себя вслушиваться в эту музыку революции. Она его преследует. И когда она звучит – исчезает все. Низость жизни, пошлость, тупость… Блок вглядывается в сумрак улицы за окном и видит… Этот образ возник неожиданно… Образ Иисуса Христа. «Иногда я сам глубоко ненавижу этот женственный призрак. Если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь „Иисуса Христа“. Наваждение усиливается: „Что Христос перед ними – это несомненно. Дело не в том, „достойны ли они его“, а страшно то, что опять Он с ними, и другого пока нет; а надо Другого?“»
И Блок пишет «Двенадцать». Самое загадочное и противоречивое произведение. В этой поэме нет ничего вымышленного. Именно так маршировали они через Петербург зимой 1918 года. Днем и ночью. В мороз и снег, круша и убивая, насилуя и грабя. Горланя песни о свободе, с винтовками за плечами. Их можно было повстречать в переулочках возле Пряжки, вдоль Невского, в Летнем саду и на безумно любимых Блоком набережных. Они идут по призрачному городу навстречу небывалой, завораживающей жизни. Они сами похожи на призраков, темных и невесомых…
Много-много лет спустя в советских учебниках будет тиражироваться лакированный образ Блока, угодный реалиям социалистического времени. Эти отполированные, казенные фразы до сих пор поражают своей безвкусицей. Но… Мы верили им на протяжении многих и опять-таки многих лет… А. Блок, «начинавший как символист, постепенно пришел к идее революционного возмездия, приветствовал Октябрьскую революцию в поэме „Двенадцать“, первой советской поэме об этой революции, и в других произведениях». И, разумеется, то, что писалось в учебниках и советских энциклопедиях, ничего общего не имело с тем, что было в действительности.
Начнем с того, что Александр Александрович вовсе не думал никого прославлять. С его болезненной правдивостью и детским восприятием окружающего, это было невозможно по сути. И потом, если бы он хотел воспеть большевизм, вряд ли отнес свое детище в левоэсеровскую газету «Знамя труда». Скорее всего, он бы напечатал ее в какой-нибудь большевистской газете. Тем более что сотрудничество с левыми эсерами закончилось для Блока арестом. Когда в феврале 1919 г. были арестованы члены ЦК партии левых эсеров, пришли и за Блоком. Он просидел в тюрьме ЧК несколько дней. В отличие от эсеровских руководителей, его выпустили, но и место публикации поэмы, и факт ареста свидетельствуют, что тогдашняя верхушка власти ни в коей мере не считала, что поэма прославляет революцию. А совсем даже наоборот.
Сановная дама О. Д. Каменева (супруга Л. Б. Каменева и сестра Л. Д. Троцкого), руководившая в то время всеми театрами России, заявила Любови Дмитриевне, что «Двенадцать» не следует читать вслух, ибо в поэме «восхваляется то, чего мы, старые социалисты, больше всего боимся». Чуть более откровенно высказался брат О. Д. Каменевой в 1922 г. Поэма Блока, по его мнению, отражала «не революцию, а сопутствующие ей явления, по сути, направленные против нее».
Действительно… В «Двенадцати» Блок очень точно и очень правдиво описывает русский бунт. А именно этого большевики и боялись больше всего. Боялись знаменитого кровавого русского бунта, сеявшего страх еще со времен Екатерины II. Поэтому расправлялись с ним особенно беспощадно. Достаточно вспомнить лишь некоторые вехи истории тех лет… Особо жестокое подавление крестьянских восстаний в Тамбовской губернии, на Украине, Кавказе, Урале и в Сибири. А еще удушение мятежа моряков в бывшей «твердыне большевизма» – Кронштадтской военно-морской крепости.
Сам Блок в 1920 г. писал: «Те, кто видит в „Двенадцати“ политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или держиморды большой злобы».
Очень ярко сказал о будущих советских литературоведах Борис Пастернак в своем «Первом отрывке о Блоке»:
Кому быть живым и хвалимым,
Кто должен быть мертв и хулим,
Известно у нас подхалимам
Влиятельным только одним.
Не знал бы никто, может статься,
В почете ли Пушкин иль нет,
Без докторских их диссертаций,
На все проливающих свет.
Но Блок, слава Богу, иная,
Иная, по счастью, статья.
Он к нам не спускался с Синая,
Нас не принимал в сыновья.
Прославленный не по программе
И вечный вне школ и систем,
Из грязи не сваян руками
И нам не навязан никем.
«Двенадцать» – это сложное произведение, проникнутое двойным видением революции, которым отличалось блоковское к ней отношение с первых ее весенних дней, сравнительно задолго до Октябрьского переворота. Блок отлично осознавал, что «будет кровь, огонь и красный петух». К. Чуковский полагал, что он, Блок, часто и сам не понимал, что такое у него написалось: «анафема или осанна». Вряд ли поэт не понимал. Скорее, понимание действительности было у него многозначным, то есть таким, какой эта действительность была. Он надеялся, что, несмотря на обагренные кровью руки «двенадцати», с ними все-таки Христос, а не Антихрист. «В белом венчике из роз – впереди – Исус Христос» – прозвучало в конце поэмы, и в этом финале виделась надежда на будущую прекрасную жизнь не благодаря, а вопреки кровавым расправам, грабежам и убийствам. «При чем тут Христос? Вы замените: впереди сам Маркс идет», – вспоминала актриса В. Юренева слова питерского чекиста Могилевского. Составители школьных хрестоматий 30-40-х годов в какой-то мере последовали указанию чекиста: правда, Маркс во главе «двенадцати» поставлен не был, но значилось «впереди идет матрос».