Весной 1921 года врачи установили у поэта: астму, инфекционный эндокардит, нарушение мозгового кровообращения, тяжелую стенокардию, нервное расстройство, которое подчас граничило с психическим. На почве отвратительного питания стала развиваться цинга. Спасти мог только срочный выезд для лечения за границу.
Вот тогда-то «Прекрасная дама» и стала обивать пороги всех наркомов с просьбой выпустить их с мужем в Финляндию, чтобы Блок смог поправить свое здоровье. «И почему бы не пойти навстречу, если вы цените талант с большой буквы?» – подумал Ионов. Но нет. Секретное распоряжение гласило выдать паспорта на выезд, когда Блок уже будет при смерти. Более того, вот уже несколько дней Ионов носит с собой эти самые паспорта.
А вот еще одна странность. От болей Блок кричал так, что содрогались грешники в аду. И чтобы хоть как-то облегчить его состояние, поэту постоянно кололи морфий, который в конец затуманил и без того измученное сознание. Но что вызывало такие боли, врачи так и не смогли определить. Ионов продолжал стоять на своем – поэта отравили ядом медленного действия. И он даже знает когда. Во время поездки Блока в Москву. Он ведь был на приеме у Каменева и очень тому не понравился. По многим статьям. Одна из них – Блок все больше и больше приближался к черносотенцам. И только его природная деликатность мешала кричать в паре с Есениным: «Россия только для русских!» Впрочем, Каменеву по большому счету было глубоко плевать на эти выкрики. Особенно, если они исходили от поэтов. Ну что те могли поделать? Собраться вместе и написать еще один стишок?
Нет, Блок должен был умереть совсем по другой причине. Его нужно было уничтожить, как класс, как нечто враждебное и чужеродное новой России. Чего только стоит одна фраза, произнесенная Блоком на пушкинском вечере в Москве в его последний приезд: «Поэт умирает, потому что ему больше нечем дышать». И действительно, Блок задыхался в советской России, хотя поначалу восторженно приветствовал ее. Но потом, видимо, быстро понял, что к чему. Он до внутренней дрожи ненавидел насилие в любом его проявлении, ненавидел скандалы и даже разговоры на повышенных тонах, был убежден во внутренней свободе каждого человека! Ну разве есть такому место в современной действительности?! Разумеется, нет. И лучше, в самом деле, лучше для Блока умереть сейчас, пока все не зашло слишком далеко.
Ионов понимал, что с ним нельзя разделаться, как с Гумилевым. Сама мысль о причастности Блока к какому-либо заговору смехотворна. Значит, нужно искать другие пути. Вот их и нашли…
Вдруг Блок открыл глаза. И совершенно осмысленным взглядом посмотрел на Ионова. Тот даже поежился. Настолько умным и проницательным был этот взгляд, словно умирающему перед самым концом удалось заглянуть в глубинные тайники души Ионова. Но тут болезненная судорога снова свела тело Блока, и Любовь Дмитриевна метнулась к мужу, чтобы смочить губы водой.
«Вот еще одна загадка, – подумал Ионов. – Этот их весьма непонятный брак». Он внимательно вгляделся в черты «Прекрасной дамы». Она ему действительно преданна. По-настоящему. И можно быть уверенным, что ни с кем другим уже свою судьбу не свяжет. Все иные мужчины будут казаться ей мелкими и незначащими. Так что же было в этом поэте такого, что в корне отличало от иных живущих рядом? Ионов не знал ответа на этот вопрос. А знать очень хотел. Поскольку сейчас наблюдал за человеком, находящимся у последней черты, а другого, полного жизни Блока, он не знал, да и не мог знать. Слишком разные у них были орбиты, и если б не революция, они никогда бы не пересеклись.
Блок стал бредить. Бредил об одном и том же. Все ли экземпляры «Двенадцати» уничтожены? Не остался ли где-нибудь хоть один. Срывающимся голосом он твердил: «Люба, хорошенько поищи! И сожги, все сожги!» Любовь Дмитриевна как заведенная повторяла одно и то же: «Я все уничтожила. Ничего не осталось». Но, видимо, Блок ей не до конца верил. Он с огромным усилием поворачивал голову: «Поклянись мне, что ты все уничтожила!» Любовь Дмитриевна клялась, что говорит истинную правду. Вдруг неожиданно Блок вспомнил и закричал: «Брюсов! У него остался! Люба, отвези меня в Москву! Я заставлю его отдать! Пусть даже убью, но заставлю!»
Ионов покачал головой. Брюсов, Брюсов. Давешний кумир Блока. А теперь… Как различно сложились их судьбы. Сейчас Брюсов, этот маг и чародей, чья поэзия стольких сводила с ума, занимал ряд правительственных постов. Комиссарствовал, заседал, реквизировал частные библиотеки в пользу пролетариата. Писал множество стихов, восхвалявших, разумеется, тот же пролетариат и его вождей. Ионов даже не удивился бы, узнав, что наряду с восхвалением живого Ленина у Брюсова припасено несколько стихотворений на смерть вождя.
Удивительное дело, продолжал размышлять Ионов, в стране голод, разруха, расстрелы не прекращаются ни днем, ни ночью, а народ сходит с ума из-за поэзии. Позже эту же мысль, но более точно сформулирует Марина Цветаева: «Стихи нужны были, как хлеб». Почему? Видно, тогда это была единственная возможность убежать без оглядки, перенестись в иное измерение. Поэтому многие поэты, эмигрировавшие в Европу, навсегда перестали писать. В рациональной, сытой стране было не до поэзии, куда более земные заботы брали верх. Но здесь, в страшной смуте, стихи были тем стержнем, который помогал выстоять несмотря ни на что.
И все же Ионова не покидала мысль, что самое главное в убийстве Блока (а он нисколько не сомневался, что перед ним самое настоящее убийство) от него ускользает. Вроде вот оно рядом, а понять и уловить суть Ионов не мог. А еще точно знал, что обязательно разберется. Не для потомков, а для себя самого, поскольку терпеть не мог неразгаданных загадок, а сейчас перед ним была настоящая головоломка, которую он обязательно решит. Для этого нужно как можно четче и подробнее изучить жизнь самого Блока. Найти тот поворотный пункт, когда его участь была решена.
Он стал внимательно всматриваться в лицо поэта. И совершенно неожиданно подумал: «А ведь еще три месяца назад…» Да, именно об этих событиях ему рассказали Корней Чуковский, а позже Маяковский. Седьмого мая Блок выступал в московском Доме печати. Не успел он закончить чтения, как на сцену влетел лысый человечек в гимнастерке, некто Струве, автор «Стихотворений для танцев под слово», рифмоплет, которого Блок не так давно публично отчитал («И по содержанию, и по внешности – дряхлое декадентство, возбуждающее лишь отвращение»). Так вот… тот самый Струве громогласно объявил, что сейчас они слышали стихи мертвеца. В зале поднялся гул возмущения, лишь Блок оставался невозмутимым. Наклонившись к Чуковскому, прошептал, что так оно и есть. «И хотя я не видел его, я всею спиной почувствовал, что он улыбается», – признался потом Чуковский. И повторил слова поэта: «Он говорит правду: я умер».
Корней Иванович, естественно, принялся горячо возражать, но позже… вынужден был признать, что то страшное время – страшное и в социальном, и в личном плане – было и впрямь временем его умирания. «…Даже походка его стала похоронная, будто он шел за своим собственным гробом».
Не укрылось это печальное обстоятельство и от острого глаза Маяковского, который тоже видел Блока 7 мая – правда, не в Доме печати, а в Политехническом музее. «…В полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме, – дальше дороги не было. Дальше смерть. И она пришла».