– Покойники нарумяненные в гробах! Тут уже медицина бессильна, нечего тут уже менять, да и исправлять поздно. Это даже не конец света – конец времени это! Конец времен!
Я не могла оторвать взгляд от неба. Небо, господи, ну и небо! Казалось, ничего более нежного и прекрасного я не видела в своей жизни. И одновременно пошлого, вроде тех ковриков с лебедями.
– Тут нет будущего! Тут смерть, прах, тлен! Тут тупик! Конец! Ну как ты не понимаешь?
– Да все понимаю, все, – ответила я, не отрываясь от зефирной красоты над крышами, точно боясь пропустить там что-то главное. – Понимаю все… Просто я сама часть этого самого тупика. Часть этого праха и тлена. Этого конца. Конца этого мира.
Зина смотрела на меня. Я – сквозь нее, на восток.
– Нас приучили бояться смерти, а ведь в ней ничего страшного нет. Наоборот, самая естественная штука на свете. Это рождение – случайность, смерть – неизбежность. Я часть этого мира, и я умру… вместе с ним. Тьфу, ну и пошлятину я несу!
Я засмеялась, обняла Зину. Она фыркнула и засмеялась тоже. Меня кто-то дернул за рукав.
– Ты не плывешь с нами.
Это была маленькая Катька, она смотрела на меня снизу вверх. Я присела на корточки.
– Нет.
– Жалко, – Катька наклонила голову набок. – Ты мне сначала не понравилась. А сейчас… Жалко.
– Мне тоже.
– Там сад. Яблочный Рай называется.
– Я знаю.
Катька внимательно разглядывала мое лицо, потом протянула ладони.
– Дай мне свои руки.
– На. Держи.
Я положила свои ладони поверх ее.
– Прижми, – сказала она.
Я прижала, ее крошечные ладошки оказались горячими и сухими. Ничего, кроме тепла, я не почувствовала. Катька что-то шептала, почти беззвучно шевеля губами. Что-то вроде детской считалки. «Узелок да ниточка» удалось разобрать мне.
– Ну вот… – Она по-взрослому вздохнула и, не сказав больше ни слова, пошла к трапу.
– Что это? – спросила я у Зины, поднявшись.
– Она впустила тебя. Созерцателем.
Разумеется, восход я проворонила. Солнце уже вылезло, резво плеснув по крышам горящей ртутью. Тут же полированной сталью вспыхнула река, речной трамвай, пыхтя и воняя соляркой, развернулся и на удивление бойко стал удаляться от пристани. Я успела прочитать название на левом борту – «Мнемозина». Да, все-таки, как ни крути, Питер – на удивление интеллигентный город.
Я подошла к самому краю пристани. Мне никто не махал с палубы, там вообще никого не было – и дети, и взрослые давно спустились в трюм. Они уже одной ногой были в своем Яблочном Раю. А я осталась тут, осталась навсегда. Хотелось плакать, стало вдруг до ужаса жалко себя.
– Ну, душа моя, ты ж сама выбор сделала.
– Правильный? – спросила я деда.
– Ну я-то откуда знаю? Только ты можешь знать, ведь выбор-то твой. Хотя, конечно, рай этот… как его?
– Яблочный.
– Во-во! Яблочный – весьма заманчиво звучит.
– Там сад. Говорят.
– Сад? – задумался дед. – Конечно, сад. Что же еще там может быть.
36
Меня привезли к Мирзоеву в десять утра. Сильвестров со свитой был уже там. Вертолет с золотым двуглавым орлом на фюзеляже стоял на заброшенной детской площадке, пилот в кожанке и белом шарфе жеманно курил, лениво покачиваясь на качелях. Тут же рядом по мостовой перед входом в музей бродили хмурые автоматчики.
Два охранника спустились со мной, передали у лифта какому-то лысому майору. Появился Мирзоев, нервный, с бритвенным порезом на подбородке, заклеенным обрывком газеты.
– Чудесно! – буркнул он мрачно. – А где этот трепач? Где брехло хохляцкое? Ладно, пошли, Цезарь ждать не любит.
Цезарь сидел в разлапистом конторском кресле. Кресло фальшивой кожи вишневого цвета подняли на подиум, сооруженный из деревянных ящиков с чернильными штампами. По кругу стояла личная охрана, семь красавцев-здоровяков в черных галифе и высоких кавалерийских сапогах.
Сильвестров, мрачный, с серым лицом, казалось, дремал. За ним сияли синие экраны с картами полушарий, на мониторах появлялись и исчезали какие-то неясные топографические объекты, спутниковая трансляция неопределенных участков земли. Впрочем, на боковых экранах поменьше ясно угадывались панорамы Лондона, Парижа и Нью-Йорка.
– Где Савушкин? – злобно прошипел Мирзоев, косясь на сонного Сильвестрова.
– Тут! – тихо отозвался толстяк с ликом херувима. – Тут я!
Мирзоев матерно сострил в рифму, тоже вполголоса. Спросил:
– Симулякры готовы?
– По Нью-Йорку тип-топ. «Феррари-Мазератти» ручной сборки! Париж – так себе, три с плюсом. Лондон – лимон полный, сбивка по уровню и цвет фуфлит. Пересчитывать нужно и гамма, слои менять.
– Я тебя, павиан румяный, – шепотом заорал Мирзоев, вцепившись в купидонову рубаху, – сейчас порву на тряпки! Что-нибудь готово? Можно показывать что-нибудь?!
– Нью-Йорк можно…
Уши у купидона налились пунцовым. Мирзоев вертляво приблизился к подиуму, охрана расступилась.
– Ваше императорское высочество? – позвал он. – Глеб? Ты что, задремал?
– Тут я, – тот приоткрыл мутный глаз. – Что?
– Глеб, у нас там готов ролик. Поглядишь?
Сильвестров сделал неопределенный жест вялой рукой. Мирзоев подал знак Савушкину. Тот начал проворно тюкать по клавиатуре ноутбука. На центральном экране вместо карты появился десктоп с порочной мулаткой в леопардовом купальнике и на мотоцикле. Стрелка курсора заметалась между папок, выбрала одну, нажала.
Возник Нью-Йорк. Панорама Манхэттена с набережной Нью-Джерси – стеклянные дылды небоскребов Уолл-стрит, толчея домов поменьше, те, словно кубики, высыпались из коробки и застыли у самой кромки залива. Чуть дальше – ажурный Бруклинский мост, еще дальше – кварталы кирпичного Бруклина. Эти вполне правдоподобно уходили в перспективу и таяли в сизой дымке.
Экран разделился на две части: в правой голубел беспечный Нью-Йорк, в левой из темноты выплыла огромная красная кнопка, которую тут же беспощадно вдавил до упора чей-то решительный палец. На лужайке соснового бора раскрылся люк, из черноты шахты вырвалась стальная ракета. Плюясь рыжим пламенем, оставляя шлейф дыма в облаках, ракета унеслась ввысь. Выскочили рубиновые цифры электронных часов. Нули и семерки нервно заморгали, ракета уже неслась среди звезд. Внизу школьным глобусом виднелся бок нашей планеты.
По лицу Сильвестрова трудно было понять, нравится ему кино или нет: сутулясь, он сидел вполоборота, капризно покусывая нижнюю губу. Грузный, как мешок с сырым песком, он напоминал тяжеловеса в углу ринга, побитого и смертельно уставшего. На экране лопнуло солнце ядерного взрыва, Манхэттен вспыхнул, точно бумажный макет.