– Я выжгу измену каленым железом! – Ровно в девять вечера Сильвестров появлялся в телевизоре с ежедневным обращением к народу России. – Вырву с корнем! Подлецы и мятежники заплатят жизнью. Недобитые олигархи и ворье из Думы при поддержке американских стервятников совершили покушение на президента и попытались захватить власть. Наш президент сражался до последнего, он умер как герой. Погиб с оружием в руках. Память о нем навечно останется в наших сердцах. Память о нем взывает к мести. Месть наша будет страшна! Я клянусь вам: мир содрогнется от ужаса!
Обращение крутили весь следующий день, перебивая русскими песнями и фильмами про войну советских времен. Народ тревожно прилипал к экрану, впитывал леденящие душу слова, вглядывался в решительное лицо с неумолимыми глазами цвета стали. Господи, неужели дождались! Жги их, Глебушка, жги, сволочей проклятых!
Идея вселенской справедливости, столь милая русской душе, отошла на второй план – какая уж тут справедливость, к чертям собачьим! – а вот отомстить кровопийцам мечталось страстно, до зубовного скрежета. Поднять на вилы хозяев жизни. Зажравшихся депутатов с олигархами. Ужо попили кровушки нашей, сволота!
Курганы и бескрайние поля, пылающие деревни с заревом в полнеба, топот копыт и летящие с визгом орды, чад костров и отрубленные головы на кольях – все это пряталось в нашей дикой раскосой памяти не так уж и глубоко, как нам когда-то казалось.
22
Я сломалась. Предел прочности есть у всего.
Я представляю это так: недорогая, но на совесть сработанная кукла Катя – ее роняют, суют под кровать, забывают на крыльце под дождем, назначают парашютистом (парашют – дрянь, носовой платок, а лететь с крыши сарая почти три метра), куклу терзает капризный пудель с дурацкой кличкой Дуся – и вдруг, или, как пишут в книгах, «в один прекрасный день», внутри ломается главная пружина. Кукла Катя больше не говорит слово «мама», не хлопает длинными капроновыми ресницами. Синие фарфоровые глаза закатились, они бестолково уставились в потолок. Как же так? – удивляются все, ведь совсем недавно, ведь еще вчера… Я тоже удивляюсь, но я удивляюсь другому. Что эта чертова пружина не лопнула гораздо раньше.
Из нашего московского корпункта спастись удалось мне одной. Эту новость сообщила Лизбет Ван-Хорн через три недели после того, как я угодила в психушку. По ее настороженному тону, по замысловато подобранному букету тропических цветов, по коробке конфет, упакованных, как алмазные подвески королевы, я сделала вывод о своем новом статусе – статусе журналиста-героя. Накануне меня перевели в светлую палату с видом на серебристый кусок Атлантического океана и щедрый отрезок осеннего ультрамарина с вереницей деревенских облаков. До этого я наслаждалась пейзажем с бруклинской свалкой и плоскими крышами гаражей, залитых черным матовым варом, на которых окрестное юношество беспечно курило траву и лениво совокуплялось.
Лизбет Ван-Хорн не терпелось подстегнуть рейтинг канала и поскорее использовать меня. Все верно, пока не пропал интерес к русскому апокалипсису. Дорого яичко к Христову дню, или, как справедливо утверждал Гамлет, «Timing is everything». Продолжительность жизни среднестатистической новости – сутки. Как у мотылька. Чуть дольше живут новости с большим количеством жертв. Наводнение или цунами, пожар в отеле или землетрясение. Рухнувший мост или упавший в центре города кран. Авиакатастрофа. Эти могут протянуть дня три. Рекордсменами остаются массовые убийства и террористические акты. Добротная кровавая бойня может работать почти неделю: первый день – шокирующий репортаж с места трагедии (съемки с вертолета, хроника камер наблюдения, видео с телефонов очевидцев). Чудесно, если убийца хорошо вооружен, захватил заложников или пытается спастись бегством – об этом можно только мечтать, – трагедия разворачивается в реальном времени. Именно об этом грезят в своих грязных эротических снах все телерепортеры. Репортаж о погоне за жутким монстром в реальном времени.
Впрочем, войны и революции тоже хороши. Энергичная война, особенно с резней мирных жителей, может застрять дней на десять. При условии новых, а главное, кровавых зверств.
Лизбет Ван-Хорн знала об этом не хуже меня. Я была ее ложкой к обеду, ее яичком к Пасхе. Ее возможностью пнуть наш рейтинг. Лизбет горячилась, егозила, как гончая перед охотой, ругалась с доктором – грозила, умоляла, льстила. Доктор стоял стеной. Да и кукла Катя, накормленная разноцветными пилюлями, пялила фарфоровые глазища в потолок и таинственно улыбалась.
Ван-Хорн удалось тайком снять короткое интервью. Я говорила тихо и неубедительно – из моего кукольного царства мне самой не очень-то верилось в те истории: стаи ворон над дымной Москвой-рекой, гроздья повешенных на баржах, пришвартованных у Парка Горького. Ревущая толпа, валящая вниз по Тверской прямо на Кремль. Страшный звериный вой, белые глаза, черные пасти. Полная дама в тонких очках, похожая на учительницу, радостно кричала мне в лицо: «Груди вам, паскудам, вырезать, груди! Как в инквизицию!»
Те картины всплывали в памяти отстраненно, будто мне показывали кино – непонятное и совсем неинтересное. Я видела это кино много раз. Трафаретный кошмар перестает пугать и становится банальной пошлостью. Ужасная скука…
Вдруг вспомнилась моя бедная мать: отчего-то нам особенно стыдно повторять промахи своих родителей, ненароком копировать их грехи и неудачи – вот и я, моя дорогая мама, угодила в психушку. Яблоко от яблоньки, так, что ли? Угасну тихо, как и ты, уйду в сумрак неслышной тропой. Настырная Лизбет, черт тебя побери, Ван-Хорн уточняет, что-то спрашивает, а мне уже все до лампочки, я с трудом различаю квадрат окна; в молочной мути никчемного пространства ползет силуэт корабля – плоская жестянка, как в тире. Не рви курок, слышу знакомый голос, вдохнула, прицелилась, спустила курок. В яблочко! – молодец – теперь выдохни.
Смеется.
Деда, любимый мой! Посмотри, что со мной сделалось… Чертова пружина, врачи говорят… говорят, сломалась пружина. Как у мамы… Ты только не подумай, я не ною и не хнычу – нет! Я сильная, ты же знаешь. Вот только не пойму, отчего так больно, так смертельно тоскливо мне… Так космически одиноко. Как тогда, тем августом…
Тогда на даче я ночью вылезала через чердак на крышу, снимала рубашку и голышом ложилась на теплую жесть. Как распятая, лежала и смотрела в бездонную бархатную ночь. Кровельное железо остывало, тихо потрескивало, точно догоревший костер. А хитрое небо, коварно подмаргивая россыпью галактик, незаметно придвигалось, росло, распахивало свои мохнатые крылья во всю ширь. И вдруг наваливалось… Наваливалось и проглатывало меня одним глотком. Раз – и нет.
Помню то ощущение – покоя и тоски. Абсолютного покоя и бесконечной тоски. Словно жизнь закончилась и ничего больше не будет, лишь мягкая черная пустота…
Меня выписали через два месяца.
Имущество – зубная щетка, казенные носки и пара трусов – уместилось в зеленом пластиковом пакете с логотипом психушки. Доктор снабдил меня арсеналом пестрых таблеток, которые должны были удержать меня на плаву реальности, и дотошной инструкцией по их приему – до еды, после, вместо. Листок этот и пилюли я опустила в мусорный бак при выходе из больницы. Их так называемая действительность по-прежнему текла параллельно моему бытию.