Сакральный каннибализм стал нашей сутью. Прильни к окуляру микроскопа – видишь? Ненависть. Эту ядовитую науку мы постигли до самого донышка. Конечно, при условии, что у нашей ненависти есть дно – вглядываясь в свою сумрачную душу, мне иногда кажется, что она бездонна. Мы возвели ненависть в разряд изящных искусств, наше искусство ненавидеть утонченно и многогранно – порой оно изящнее классического балета, мелодичнее этюда Прокофьева, живописнее и ярче полотна Кандинского. Препарируя свои чувства, я неизбежно натыкаюсь на фиолетовую жилистость ненависти – она везде! В гадливой жалости к убогому, в завистливой нежности к другу, даже в любви, в бескорыстной любви! – и тут я натыкаюсь на эту мерзость. Мы яростно ненавидим врагов – ненавидим жарко, тут нашу ярость выдрессировали вскипать моментально по команде «фас»! – не думая и не задавая вопросов. Мы желчно ненавидим соседей – за шум, за богатство, за пьянство или за излишнюю трезвость, за распутство или за целомудрие; мы гневно ненавидим людей незнакомых за их вид, запах, говор, цвет волос и форму носа. Не лучше дела обстоят с родственниками – тут нам вообще не угодить! Мы тайно ненавидим своих детей, жеманно подмазывая фиолетовое чувство чем-то розовым, вроде родительской заботы или эфемерных принципов фальшивой добродетели. Если дети успешней нас, мы им завидуем. Если неудачники – тихо презираем.
Даже себя мы не можем любить по-человечески. Себя мы тоже тайно ненавидим. И это чувство – самое глубинное, самое замысловатое из всех. Сядь, закрой глаза, взгляни внутрь себя – в эту лиловую гробовую темень. Память твоей крови сохранила целое тысячелетие, разложила ветхие века, как картинки в семейном альбоме. Увы, до идиллии тут далеко – боже, какие зверские лица, какие дикие! Смотри! Я знаю, страшно. Я знаю, инфернальный Данте покажется тебе добрым сказочником. Кровь, смерть, грязь. Князья и холопы, цари и цареубийцы. Пробитые черепа, дубины с присохшими волосами. Ржавая кровь на топорах, пеньковые петли, проворной рукой смазанные салом. Предательство и ложь. Младенцы сосут ненависть с материнским молоком. Они не знают, что их мать – волчица. Они научатся убивать, освоят нехитрое ремесло людоедства, они будут делать это не думая. Убивать по команде, умирать не задумываясь. Ради чего, спросишь ты, за что? Да какая разница – за веру, царя и отечество, например. Или во имя торжества коммунизма. Или за родину, за Сталина. Исполняя интернациональный долг или очищая землю от фашизма. Убивать неведомых диких мусульман в далеких горах. Или родных братьев во Христе где-нибудь под Донецком. Вспарывать животы недавним друзьям, жечь дома вчерашних соседей. Идти в штыковую атаку, рвать зубами плоть, выдавливать пальцами глаза. Безумие – возмутишься ты. Да, именно безумие. Поэтому смотри! Особенно приглядись к последнему столетию – это квинтэссенция твоего генетического кода, это формула твоей крови. Это формула моей крови.
Часть третья. Вода
18
От первого мужа мне досталась красивая немецкая фамилия Гинденбург и семизначная цифра долга. Он действительно состоял в родстве с фон Гинденбургами, именитыми прусскими аристократами, железными рыцарями из Тевтонского ордена, некогда владевшими дюжиной замков, половиной Польши и приличным куском Латвии. Его средневековая родня участвовала в Крестовом походе Людвига Рыжего, а один из его пращуров дрался с самим Александром Невским и даже утонул в Чудском озере во время Ледового побоища. Если честно, родство это шло по касательной, что, однако, не мешало Курту непринужденно упоминать об этом всякий раз и, как правило, не к месту.
Курт был хронически беден и патологически романтичен. Эта невеселая комбинация закончилась для нас трагично: в мае, после третьего заезда в Гринсборо, он застрелился за зимними конюшнями из одолженного револьвера. В предсмертной записке он просил вернуть пистолет хозяину (некоему К. Траппу), молил меня о прощении за испорченную жизнь и советовал немедленно уехать из Нью-Джерси.
Последний пункт прояснился через три дня. На рассвете в дом вломилась пара пуэрториканцев, следом вошел прилично одетый господин (стальной костюм, золотые запонки, сапоги из крокодила) с бесцветными, как у трески, глазами. Таким же бесцветным голосом он сообщил, что Курт Гинденбург должен ему один миллион двести тысяч долларов. И что он рассчитывает получить вышеуказанную сумму от его вдовы. Вдовой была я; после похорон денег в доме, даже если вывернуть все карманы и пошарить под диванными подушками, вряд ли хватило бы на обед в «Макдоналдсе».
Я могла бы рассказать правду – записка Курта, сложенная вчетверо, лежала в заднем кармане моих джинсов, я могла бы попытаться объяснить, воззвать к здравому смыслу, к милосердию, в конце концов, – но, взглянув в рыбьи глаза кредитора, на кирпичные шеи пуэрториканцев, решила не делать этого.
«Денег нет», – сказала я. Рыбий глаз не удивился, обвел мою кухонную утварь брезгливым взглядом – холодильник, плиту, микроволновку, розовый кафель. Этот поросячий цвет мне самой не очень нравился, кафель достался от прежних хозяев. Выдержав паузу, я добавила: «Но есть кокаин. Два килограмма колумбийского кокса, девяностопроцентного. Знаю, это не покроет долг целиком, но это единственное, что есть».
Он заинтересовался, кивнул мне – мол, покажи.
Открыв дверь кухонного шкафа, я вытащила с полки тугой бумажный куль с клеймом «Король Артур. Пшеничная мука высшего сорта». Шестифунтовую упаковку муки я купила год назад, но поскольку по части пирожков и пышек я не большая мастерица, пакет так и остался нераспечатанным.
Один из пуэрториканцев выхватил тяжелый куль из моих рук, грубо плюхнул на стол. Рыбий глаз наклонился, щелкнув ножом, ткнул лезвием в бумажный бок. Белый порошок высыпался маленькой горкой на клетчатую клеенку стола. Лизнув мизинец, он тронул белую горку, поднес палец к кончику языка.
Все это заняло секунды четыре, от силы пять. На меня никто не обращал внимания. Я стояла у раскрытого кухонного шкафа. Просунув руку между коробок с макаронами и овсянкой, нащупала пистолет. Это был тот самый револьвер, из которого застрелился мой муж и который я должна была вернуть некоему К. Траппу. Шестизарядный «Кольт-питон» с укороченным стволом в два с половиной дюйма.
Дед учил меня стрелять из «нагана». Семизарядного бельгийского револьвера с гравировкой на ручке «Красному комдиву Каширскому от трудового народа». Стреляли мы на даче, по настоящим военным мишеням с белыми цифрами в черных кругах; стрельбу по банкам, бутылкам и «прочим неуставным целям» дед презирал, называя ковбойщиной. Всего лишь раз он мне продемонстрировал свое мастерство, поразив с десяти шагов шесть из семи сосновых шишек, что мы выстроили в ряд на доске у сарая. Домашние во время нашей практики тихо уходили в дом, на жалобы моей матери, что, мол, зачем девчонке учиться стрелять, дед огрызался: парня надо было рожать. А мне говорил: «В этой жизни, милый друг, никогда не угадаешь, какое умение может пригодиться. Уж поверь старику на слово».
Снова дед оказался прав.
Палец лег на податливый курок. «Кольт-Питон» был массивнее и увесистей «нагана». «Значит, кучность стрельбы добрая, – прозвучал в голове голос. – Ты, мил-друг, главное, курок не рви – ласково, ласково жми, поняла? Револьвер – машина умная, он сам все сделает, ты ему просто не мешай. И руку не тяни, целься в корпус, в полфигуры бей. Спокойно, без суеты, – раз, два, три…»