Затем они не ограничились тем, что убеждали или просили своих товарищей по университету добровольно не посещать лекции. Против этого нельзя было бы возражать, разве только можно было бы сказать, что в университете не место политике, протестуйте на улице по примеру петербургских студентов. Но киевские „протестанты“, в своем большинстве евреи, были хитрее. Не подвергая себя опасности уличных репрессий, они перешли в наступление и силой закрывали аудитории. Они врывались толпами к ректору и в помещения, отведенные для отдыха профессоров, и требовали, чтобы профессора присоединились к забастовщикам и не читали лекции.
Это меня накалило. С несколькими друзьями я старался образумить их. Во-первых, сказал им, что фотографии подделаны, но они ничего не понимали в технике и вопили: „Видно же, что это с натуры!“ Одним хотелось в это верить, и их было не разубедить. Другие отлично всё понимали, но делали нарочно. Во-вторых, мы заявили им, чтобы они не ходили на лекции, если не хотят, но пусть не мешают другим: „Протестуя таким образом против насилия, вы совершаете самое грубое насилие по отношению к вашим товарищам“.
Они ничего не хотели слушать… Наконец, доводы сторон были исчерпаны. Положительным итогом было то, что в этих перебранках обозначились уже группы, и мы могли видеть, на кого можно положиться. И вот наша группа, то есть группа студентов, желавших слушать лекции, чтобы продолжался нормальный учебный процесс, заняла одну из аудиторий, в которую пришел престарелый профессор гражданского права Демченко. Но когда мы входили в аудиторию, то с нами вместе вошли и забастовщики. Все сели за парты. И как только старенький профессор начал свою лекцию, делая вид, что ничего не произошло, забастовщики стали стучать кулаками по партам и ногами по полу. При этом вопили: „Профессор, мы просим вас не читать!“ В ответ им мы кричали: „Господин профессор, пожалуйста, читайте вашу лекцию!“
Но продолжать лекцию при шуме и криках мог бы разве только Демосфен, который ходил на берег моря и говорил речи, заглушая прибой, что ему было нужно, потому что собрания граждан Афин происходили на площади, где толпа шумела как море. То же происходило на славянских вечах. Одолевали там те улицы, которые перекрикивали другие.
Все это знал, конечно, профессор Демченко. Бедный старик вскочил. Забастовщики думали, что он собрался уйти, и замолчали. Но он не ушел, а закричал: „Всю жизнь я вас учил праву. Я умру на этой кафедре, но не покорюсь насилию“.
Затем он успокоился, сел и продолжил лекцию. Ни одного слова не было слышно. Но это было и не важно. Главное, лекция состоялась, несмотря на непрерывные крики и шумы. Несколько сократив академический час, профессор кончил и вышел, торжествуя»
[13].
Дело не ограничилось одной лекцией. Дошло до настоящего штурма аудиторий с взламыванием дверей атакующими и обороной вплоть до готовности стрелять из припасенных револьверов.
Рядом с Шульгиным был и его друг Владимир Гольденберг, сын богатого киевского сахарозаводчика.
«Но тут же я должен оговориться, что не все евреи были левыми, то есть революционерами. Отдельные студенты-евреи были на нашей стороне и боролись вместе с нами, плечо о плечо, со скудоумием серой студенческой массы, уже захваченной тайными „заплечных дел мастерами“. В своей последующей жизни эти студенты-евреи, отстаивавшие элементарные человеческие права (элементарную свободу учиться или не учиться по своему желанию), очень много потерпели.
Ибо, в противоположность распространенному взгляду, в то время было выгодно, прибыльно и почетно быть левым. Сонное русское правительство редко приводило в движение карающую машину правосудия или административных взысканий. Это обыкновенно делалось в крайних случаях — после совершенно недопустимых безобразий или же в минуты нелогичных вспышек гнева, явно обозначавших слабость. Очень легко было, конечно, не переходя известных граней, совершенно безопасно „плавать“ в качестве борца за „освободительное движение“ (каковое на самом деле, как теперь все убедились, несло не освобождение, а высший тип тирании). Такой борец мог, ничем не рискуя, срывать сладкую пену жизни в виде „восторгов толпы“ и более вещественных доказательств „народной любви“.
Наоборот, тем, кто боролся с надвигающимся безумием, приходилось весьма сурово. Надо было стать частью правительства, то есть быть офицером или чиновником, чтобы как-нибудь преуспевать в жизни. Людям же „свободных профессий“, чтобы плыть в этом море, необходимо было прежде всего быть материально независимыми. Ибо уже настолько была в то время распространена известного рода партийность в мире адвокатском, писательском, артистическом, ученом, что не разделявшие оппозиционно-революционных доктрин сейчас же попадали на черную доску: перед ними закрывались все двери.
И если я, не поступив ни на какую службу, мог себе позволить роскошь „сметь свое суждение иметь“, то в значительной мере потому, что я был материально независим. (Прошу извинения у читателя, что занимаю его внимание своей персоной.) Те студенты-евреи, о которых я говорю, не имели никакого состояния; на государственную службу поступить не могли. По окончании университета им пришлось идти в свою среду, то есть в среду либеральных профессий. И там им показали la mère de Kouzka. И евреи, и русские…
Увы, разве в самое последнее время не повторилось почти то же самое на наших глазах? Разве мы не знаем горькой трагедии отдельных евреев, поступивших в Добровольческую Армию? Над жизнью этих евреев-добровольцев висела такая же опасность от неприятельской пули, как и со стороны „тыловых героев“, по-своему решавших еврейский вопрос.
Таким образом, как явствует из вышеизложенной моей автобиографии, мой антисемитизм был чисто политического происхождения. На студенческой скамье я ощутил и понял, чем грозит России революция, и стал по мере сил бороться с нею. Но так как во главе революционного движения (по всем моим ощущениям, наблюдениям и сведениям) стояли евреи, то бороться с таковыми обозначало для меня: „бить по голове гидру революции“».
Это признание привел А. Солженицын в своем двухтомнике «Двести лет вместе. 1795–1995» и явно не без подсказки Шульгина. Вообще принято считать, что замысел данного труда нобелевского лауреата родился после его встреч с Василием Витальевичем.
В 1900 году Шульгин окончил университетский курс и получил диплом юриста. Он не собирался становиться присяжным поверенным. В том же году, отдавая дань промышленному подъему, поступил в Киевский политехнический институт на механическое отделение, желая заняться «воздухоплаванием», но после первого курса покинул его и стал работать в редакции газеты.
В 1902 году Шульгин был призван на военную службу и определен в 5-й батальон 3-й саперной бригады, отличившейся в кавказских войнах; в декабре того же года уволен в запас с присвоением ему чина прапорщика запаса полевых инженерных войск. Можно было считать, что взаимоотношения с государством закончились.
Его увлекали две вещи — журналистика и ведение хозяйства в семейном поместье в селе Курганы Острожского уезда Волынской губернии (300 десятин). К тому же он уже был женат.