Прервем шульгинское повествование характеристикой тогдашних газет: «Эта пресса, неоглядно развязная в 1905-м, толковалась в думское время, по словам Витте, как пресса в основном „еврейская“ или „полуеврейская“: точнее, с преобладанием левых или радикальных евреев на ключевых корреспондентских и редакторских постах. В ноябре 1905 года Д. И. Пихно, редактор национальной русской газеты „Киевлянин“, уже 25 лет на этом посту и изучивший российскую печать, писал: „Еврейство… поставило на карту русской революции огромную ставку… Серьезное русское общество поняло, что в такие моменты печать сила, но этой силы у него не оказалось, а она оказалась в руках его противников, которые по всей России говорили от его имени и заставляли себя читать, потому что других изданий не было, а в один день их не создашь… и [общество] терялось в массе лжи, в которой не могло разобраться“»
[35].
Теперь снова «Дни»:
«Поручик, начальник караула, который пил с нами чай, был очень взволнован.
— Конституция, конституция, — восклицал он беспомощно. — Вчера я знал, что мне делать… Ну, придут, — я их должен не пустить. Сначала уговорами, а потом, если не послушают, — оружием. Ну а теперь? Теперь что? Можно ли при конституции стрелять? Существуют ли старые законы? Или, быть может, меня за это под суд отдадут?
Он нервно мешал сахар в стакане. Потом вдруг, как бы найдя решение, быстро допил.
— Разрешите встать…
И отвечая на свои мысли:
— А все-таки, если они придут и будут безобразить, — я не позволю. Что такое конституция, я не знаю, а вот гарнизонный устав знаю… Пусть приходят…
Поручик вышел. Д. И. (Пихно) нервно ходил по комнате. Потом заговорил, прерывая себя, задумываясь, опять принимаясь говорить.
— Безумие было так бросить этот манифест, без всякой подготовки, без всякого предупреждения… Сколько таких поручиков теперь, которые не знают, что делать… которые гадают, как им быть „при конституции“… этот нашел свой выход… Дай Бог, чтобы это был прообраз… чтобы армия поняла…
Но как им трудно, как им трудно будет… как трудно будет всем. Офицерам, чиновникам, полиции, губернаторам и всем властям… Всегда такие акты подготовлялись… О них сообщалось заранее властям на места, и давались указания, как понимать и как действовать… А тут бухнули… как молотом по голове… и разбирайся каждый молодец на свой образец.
Будет каша, будет отчаянная каша… Там, в Петербурге, потеряли голову из страха… или ничего, ничего не понимают… Я буду телеграфировать Витте, это Бог знает что они делают, они сами делают революцию. Революция делается оттого, что в Петербурге трясутся. Один раз хорошенько прикрикнуть, и все станут на места… Это ведь все трусы, они только потому бунтуют, что их боятся. А если бы увидели твердость — сейчас спрячутся… Но в Петербурге не смеют, там сами боятся. Там настоящая причина революции — боязнь, слабость… Теперь бухнули этот манифест. Конституция! Думают этим успокоить. Сумасшедшие люди! Разве можно успокоить явным выражением страха. Кого успокоить? Мечтательных конституционалистов. Эти и так на рожон не пойдут, а динамитчиков этим не успокоишь. Наоборот, теперь-то они и окрылятся, теперь-то они и поведут штурм. Я уже не говорю по существу. Дело сделано. Назад не вернешь. Но долго ли продержится Россия без самодержавия — кто знает. Выдержит ли „конституционная Россия“ какое-нибудь грозное испытание… „За Веру, Царя и Отечество“ — умирали, и этим создалась Россия. Но чтобы пошли умирать „за Государственную думу“, — вздор. Но это впереди. Теперь отбить штурм. Потому что будет штурм. Теперь-то они и полезут. Манифест, как керосином, их польет. И надежды теперь только на поручиков. Да, вот на таких поручиков, как наш. Если поручики поймут свой долг, — они отобьют… Но кто меня поражает — это евреи. Безумные. Совершенно безумные люди. Своими руками себе могилу роют… и спешат, торопятся — как бы не опоздать… Не понимают, что в России всякая революция пройдет по еврейским трупам. Не понимают… Не понимают, с чем играют. А ведь близко, близко…»
[36]
В это время в Москве, как вспоминал известный нам Маклаков, в будущем сначала противник, а потом товарищ Шульгина, обвал выглядел так:
«17 октября было полной победой либерализма, „венчанием здания“. Это не было тем выбрасыванием балласта, которым Самодержавие хотело бы спасти свою сущность, не было ни обещанием либеральных реформ, как 12 декабря, ни созданием Булыгинской Думы. Самодержавие отныне себя упраздняло. Конституция была возвещена и обещана; осталось претворить это обещание в жизнь. Но тогда начиналась расплата. Все те свойства Освободительного Движения, которые дали ему победу, оказывались вредными, когда нужно было эту победу использовать. Военных вождей не надо допускать до переговоров о мире…
По своей глубине и последствиям реформа 1905 года была не меньше реформ 1960-х годов; но как тогда, так и теперь Революции не было»
[37].
Маклаков, будучи членом ЦК конституционно-демократической партии, и сам относился к «военным вождям», поэтому его поздние признания надо воспринимать как покаяние. Каяться на пепелище империи будут многие, почти все.
«Когда 18-го октября утром прочли Манифест, толпа народа повалила на улицу. Дома раскрасились национальными флагами. Но „ликование“ продолжалось недолго. Революция не остановилась. Манифестанты рвали трехцветные флаги, оставляя только красную полосу. Власть была бессильна и пряталась. На улицах была не только стихия, появились и ее руководители. Вечером первого дня я с М. Л. Мандельштамом зашел на митинг в консерваторию. В вестибюле уже шел денежный сбор под плакатом „На вооруженное восстание“. На собрании читался доклад о преимуществе маузера перед браунингом. Затем мы услышали об убийстве Баумана и про назначение торжественных похорон. К.-д. комитет постановил принять участие в похоронах; процессия тянулась на много верст. Двигался лес флагов с надписями: „Да здравствует вооруженное восстание“, „Да здравствует демократическая республика“. К ночи процессия достигла кладбища, где подруга Баумана Медведева при факельном свете и с револьвером в руках клялась отомстить. Целый день „улица“ была во власти народа»
[38].
Представим эту жуткую картину: факелы на кладбище перед могильной ямой и гробом, призывы к мщению, всеобщее мрачное ликование. Те, у кого развита фантазия, могут обратиться к повести Николая Васильевича Гоголя «Вий» и разглядеть парящих в темноте духов революции и изрыгающую проклятия панночку.
Теперь вернемся в славный город Киев и к рассказу Василия Шульгина.
«…Несколько в стороне от думы неподвижно стояла какая-то часть в конном строю.
Между тем около городской думы атмосфера нагревалась. Речи ораторов становились все наглее, по мере того как выяснилось, что высшая власть в крае растерялась, не зная, что делать. Манифест застал ее врасплох, никаких указаний из Петербурга не было, а сами они боялись на что-нибудь решиться.