Харриет была молодой женой. Она лежала под одеялом, не шевелясь.
Лунный свет заливал ее кровать и стул.
На улице за окном было тихо, но тишина была невыносима.
Харриет не могла чувствовать грязь, которой Джон забил рот, чтобы не погубить себя чиханием или кашлем, или месиво раздробленных костей в его ноге.
Вместо этого она тихонько спустилась по лестнице и разожгла огонь.
Ее отец проснулся от треска пламени. Схватил халат и выбежал из спальни. Все вокруг светилось от жара костра, который разожгла его дочь, но он остановился на середине лестницы, завороженный мечущимися тенями и силуэтом своей плачущей дочки.
Он представил себе бои за океаном. Всполохи и крики. Он чувствовал их вкус во рту.
И пока он стоял без движения, его сердце открылось множеству полей, усеянных мертвыми, — на головах у них были каски, глаза смотрели в никуда, будто что-то видели.
Любовь — это тоже насилие, которое не отменить.
Мистер Хьюго
Манчестер, Англия, 2010
1948-й. С криком очнулся в парижской больнице.
Вскоре был переведен в другую палату, вокруг ходили люди. Играли в игры. Смотрели из окна. Лежали на полу.
Я научился наблюдать за остальными, ища подсказки.
Приходилось наблюдать, потому что я ничего не понимал.
Ждал, чтобы покормили. Ждал ночи.
Наступала ночь.
Ждал дня.
Рассвет.
День.
Я все трогал то место, где должна была быть моя голова. Хотел знать, почему, и ничего не понимал. Ничего не говорил, но за всем наблюдал.
Кивал в знак согласия. Со всем соглашался.
Мне было страшно и некуда идти. Я думал, что там, снаружи. Думал, откуда я.
Потом меня отвели в больничный сад. Изумился ветру. Хотел побыть один и посмотреть на прохожих. За стенами больницы было столько людей. Не верилось. Думал, они важнее.
Шли годы. Я начал понимать, что мне говорят. Одни и те же звуки, всякий раз. Я к ним привык. Выучил их и тоже стал пользоваться.
Я говорил и кое-что понимал.
Париж освободили семь лет назад, сказали мне.
У каждого была своя история. У медсестры, совсем девочки, пытали отца.
Мне выстрелили в лицо, так мне сказали, и показали мои фотографии в журнале:
Un Mysterieux
Parisien Continue
de Defier
la Mort!
Годы выносили разное на берег. Напоминание о том, что было.
Узнал лица тех, кого убил, но ничего не сказал. Поймите, я был одним из этих, кого ненавидели.
Я помню серые рукава. Вес автомата. Как остывали по ночам каски. Горящие дома. Пламя, заглушавшее крики. То, как спокойно смотрел на человека, так бережно обнимавшего тело ребенка, что мы думали, девочка спит.
И еще то, что было раньше, когда я был мальчишкой.
Помню человека с веревками в руках, толчки горячего супа мне в губы, потом упавшую на пол миску. Суп заливается в трещины. Осколки миски похожи на зубы.
Может быть, это отец.
Помню открытую дверь. Запах грязи. Изящные мокрые ноги. Босые. Снаружи женщина. Открытая дверь. Грязь. Там женщина. Похоронена. Найди ее, повторяю я себе, найди ее. Но мне это снится.
Может быть, это мама.
Два года ушло на то, чтобы снова заговорить. Мой французский был не идеален. Но любой звук становился чудом.
Жизнь там была непростой, но не плохой. Другие пациенты составляли мне компанию, и кто-то постоянно появлялся и уходил. Некоторым нравилось разговаривать. Некоторые ложились на пол и не хотели вставать. Некоторые бились головами о стену до крови. Потом прибегали медсестры. Борьба. Укол — куда угодно. И спящего уносят.
Однажды мне сказали, что я должен уйти. Я сложил в сумку одежду, ботинки и мыло. На мыльнице было написано мое имя, внутри.
Меня отвезли на Северный вокзал. Сидел на Северном вокзале. Спал на Северном вокзале. Побили на Северном вокзале.
Находил окаменевший хлеб в урнах, пил из крана. В основном сидел и наблюдал. Хлопало табло. Даже ночами, в темноте, аплодировали падающие буквы.
Я спал, укрывшись газетами. Прятался в чужих историях.
По ночам я смотрел, как далекие огни растут и делаются яркими глазами. Подъезжали поезда. Потом, летом, появились туристы, и жандармы нас прогнали. Я вышел на улицу и стал жить там. Больше не было аплодисментов. Не было побоев. Не было мокрых платформ и ярких глаз.
Снаружи было ничего. Много других. Очень открытое небо. Дыши, сколько хочешь, думал я.
Я часто смотрел на реку. Холодная мышца. По ряби всегда плыли корабли с музыкой внутри. Люди танцевали. Звуков не было, только суета. По ночам я не видел реку, но слышал ее. По ее берегу гуляли парочки. Стук башмаков. Цепочки фонарного света, мерцающие на воде.
И еще смех. Дети, не спавшие допоздна, тыкали пальцами, что-то кричали родителям, потом бежали, не прочь, а дальше; от радости, не от страха.
Все, конечно, пялились. Еще бы. Кто их упрекнет? У человека половины головы нет. С одной стороны я выглядел нормально. Как раньше, но не помнил, что было раньше. Потом я, мистер Хьюго, поворачиваю голову, все ахают. Пугаются того, чего нет. Если смотреть спереди, глаза у меня выглядят нормально, нос отлично — а потом вдруг раз, и нет половины головы, и не помню, говорил ли я, что у меня только одно ухо?
Я ничего не имел против того, чтобы сидеть. Тело немело, но было спокойно. Я ждал ночи. Приходила ночь. Я сражался за тепло. В доспехах рассвета приходило облегчение. Я смотрел, как день разворачивается изнутри, потом засыпал, когда солнечный свет вставал заводью.
Любой отчаявшийся или одинокий согласится, что в заведенном порядке есть утешение.
Я держался всегдашних скамеек и бульваров. Нотр-Дама. В кино можно было без проблем выспаться, если не поймают. В парках тоже было безопасно, если собиралась компания. Был парк, который мы все знали, куда мальчик, сын пекаря, прибегал, воришка, с сумкой круассанов, шоколадных булочек, хлеба, пирогов — всего, что ему удавалось стащить. Мы жадно ели. Он всегда давал мне добавку, и его не отпугивала моя голова. Ели быстро, все без исключения — хотя с зубами была беда.
Мне нравились тамошние утра. Я чувствовал свет. Даже смотрел вверх — на Него. Тихо говорил с Ним. Чувствовал, что Он слушает. Я сбился с пути, говорил я Ему. Но Он знает. Он был рядом.
Я начал заходить во все церкви. Горбился под цветными окнами и тонул в историях человечества. У некоторых лиц, нарисованных на стекле, были маленькие, но полные мощи глаза. Иногда приходил священник и садился рядом, говорил со мной, касался моей руки. Было хорошо. Я думал, касается ли Его рука всех, или это наши притрагиваются к Нему. Тогда я вспомнил книги на чердаке. Маленькие ручки. Это было запрещено, но они все равно копались в коробках. Коробках с книгами и других. Потом я подумал о мальчике, который приносит нам в парк пироги. Я хотел похвалиться священнику. Я был горд, что кого-то вот так знаю: священник знал Его, но я тоже Кого-то знал. Ребенка, который мог нас спасти.