Дождь, вокруг меня все плывет. С пейзажа слиняли все краски, остались только серые мазки, только их я и различаю через забрызганные дождем стекла очков. Я тащусь на улицу Бонапарт. Мне с трудом дается каждый шаг, словно я цирковой слон, которого заставляют удерживать равновесие на натянутом канате. В уши мне врывается многократно усиленный, вызывающий боль городской шум.
Ускоренное сердцебиение, дрожь в членах, острое желание помочиться. Судорожно вздымается грудь, походка шаткая, я дрожу от озноба и при этом распарен. Дождь течет мне за воротник и смешивается с потом. Все тело чешется, особенно руки, я готов драть себя до крови. Не желаю даже задумываться о причинах своего состояния. Тайные пружины мне знакомы. Знаю, внутри у меня свили гнездо демоны, и их спячка не бывает долгой. Потребность в выпивке делается вдруг небывало острой.
На улице Аббэ я высматриваю очередное бистро. Обложенный фаянсом фасад, занавесочки в красную клетку. Мокрый, как собака, я, качаясь, захожу внутрь. Дневное обслуживание завершено, идет уборка зала, столы накрывают для ужина. С меня течет, но мне все равно: я прошу мне налить, но меня оглядывают с головы до ног и отвечают отказом. Я бормочу ругательства и комкаю купюры, словно за деньги можно купить что угодно. Меня оценивают по достоинству и выставляют вон.
Снаружи уже не просто дождь, а форменный потоп. Я обнаруживаю, что притащился на улицу Фюрстенберг, еще одно клише «вечного Парижа»: маленькая площадь, гигантские адамовы деревья, фонарный столб с пятью светильниками.
Это место мне, конечно, знакомо, но я не бывал здесь с незапамятных времен. Выпитое дает о себе знать: пейзаж изгибается, размывается, а сам я раздуваюсь, потом раздваиваюсь. Какой-то резкий звук терзает мне слух, и я зажимаю руками уши. Тишина. А потом голос:
– Папа?
Я оборачиваюсь. Кто меня зовет?
– Мне страшно, папа.
Никто меня не зовет, это мой собственный голос. Мне снова шесть лет. Я сижу здесь, на площади, со своим отцом. Немудрено, что площадь мне знакома: она, можно сказать, «наша». На моем отце та же одежда, что на фотографии, не покидающей мой бумажник: светлые брюки, белая рубашка, легкая рабочая куртка, лаковые туфли. В кармане у меня машинка Majorette
[37] и четырехцветная ручка, на спине ранец Tann’s с пластиковой карточкой, на которой от руки нацарапано мое имя.
Я посещаю подготовительный класс начальной школы на улице Сен-Бенуа. Раз в два дня меня забирает оттуда отец. Сейчас среда, вторая половина дня. Мы вышли из кино на улице Кристин, где посмотрели «Короля и птицу»
[38]. Мне грустно, но не из-за фильма. Я уже не могу сдержаться и реву. Отец достает из кармана большой носовой платок – у него всегда при себе такие платки, – вытирает мне глаза, нос, убеждает, что все будет хорошо, что он найдет выход. Он всегда сдерживает свои обещания, но в этот раз я смутно догадываюсь, что ситуация сложнее обычного…
Ливень возвращает меня к действительности. Очки совсем залило. Я уже ничего не могу разглядеть, барабанные перепонки вот-вот лопнут. Не желаю больше об этом думать! Зачем я совершил эту ошибку, зачем сюда вернулся? Как умудрился совершить такую грубую оплошность? Рассеянность? Крайняя усталость? Подсознательная тяга к очной ставке? Но с кем?
С самим собой, дубина!
– Мне страшно, папа! – скулю я.
Перестань, ты большой мальчик. Мы не расстанемся надолго, обещаю.
Я и тогда уже не верил этой клятве. Будущее подтвердило мою правоту.
Я плачу и сейчас, как слезливая размазня. Такими же слезами, как в детстве.
Я шатаюсь, хочется присесть, но прежние скамейки куда-то подевались. Такие нынче времена: наплевать им на нашу усталость, наши раны не вызывают у них сочувствия, и они не готовы нас приютить. Я закрываю глаза, у меня такое чувство, что они больше не откроются. Кажется, сейчас я потеряю сознание, но я сохраняю равновесие и стою неподвижно под хлещущим дождем. Время останавливается.
Сколько минут проходит, прежде чем я снова размыкаю веки? Пять, десять, полчаса? Когда я прихожу в себя, дождя уже нет. Я продрог до костей. Протираю очки, и на мгновение мне кажется, что кризис миновал, что вода с небес очистила меня. Полный решимости забыть этот эпизод, я ухожу с площади, шагаю по улице Жакоб, потом по улице де ла Сен.
Внезапно я окаменеваю. В витрине галереи скульптуры я вижу свое отражение и замираю как громом пораженный. Нет, дальше так жить нельзя, это очевидно. Дело даже не в том, что я никуда не двигаюсь. Вся штука в том, что единственное место, куда меня влечет, – «не важно куда, лишь бы подальше от этого мира»
[39].
Отвратительное собственное отражение в стекле. Невыносимо! Я потрясен, меня обуревает желание все это прекратить. Немедленно.
Я сжимаю кулаки. Взрыв! На стекло витрины обрушиваются безумные удары – в лоб, сбоку, апперкот. Я даю выход дурной энергии. Испуганные прохожие избегают на меня смотреть. Еще прямой, сбоку, апперкот. Осколки стекла. Кулаки в крови. На душе легко, осанка юноши. Я колочу себя без остановки, пока не теряю равновесие и не шлепаюсь на тротуар.
Надо мной склоняется лицо в окаймлении белокурых локонов.
Это Маделин.
8. Ложь и правда
Искусство – ложь, заставляющая нас понять правду.
Пабло Пикассо
1
– Хотелось бы услышать объяснения.
– Ничего я вам не скажу.
Уже стемнело. Маделин и Гаспар ждали перед больницей имени Помпиду заказанное такси. Две темные нервные фигуры на фоне стеклянного кораблика на приколе у пристани. У Гаспара был недовольный вид: тяжесть в голове, одна рука забинтована, другая в лубке.
– Учтите, если бы не я, хозяин галереи подал бы на вас в суд! – уже не в первый раз напомнила ему Маделин.
– Разве дело не в чеке на огромную сумму, который я выписал?
– Послушайте, что на вас нашло, чего ради вы принялись крушить это стекло? Чем оно вам не угодило?
Но на Гаспара не действовали шутки.
Такси, белый «Мерседес», мигая аварийкой, затормозило рядом с ними. Видя, что один из пассажиров ранен, водитель вышел и открыл для них дверцу.
Машина тронулась, проехала по улице Гренель и пересекла по улице Конвансьон 15-й округ. Пока они ждали на светофоре, Гаспар разговорился. Прижавшись носом к стеклу, он сделал странное признание:
– Между прочим, я родился в трех улицах отсюда. В роддоме Сент-Фелисите, в тысяча девятьсот семьдесят четвертом году.