Примерно так рисовалась мне деятельность нашего «газетно-клубного комбината». Глуховский схватил идею на лету и пошел раздобывать бумагу. Тимашевский выслушал меня и задумался.
Он напоминал скелет, на который надели короткую с прожженной полой шинель. Перебинтованная грязной тряпкой рука уже не висела на ремне. Шинель подпоясана веревкой.
— Потерял ремень, — смущенно признался сержант. Я на это не обратил внимания. Отряд был одет как попало, во что придется.
Тимашевский вертел в руках конец веревки и не спешил с ответом.
— Не по душе такое дело?
— Как вам сказать… Меня еще до войны звали в редакцию дивизионной многотиражки. Но я отпросился. В газете, конечно, легче, чем в экипаже. Поэтому и нельзя себе позволить. Тем более на войне… Не знаю, как объяснить… А потом — привык к ребятам…
Мог я, конечно, настоять на своем. Тимашевский был именно тем человеком, который нужен для «комбината». Но не стал этого делать. 228
Довольный Тимашевский улыбнулся, обнажив десны и длинные зубы.
— А Маяковского читать — это я всегда готов…
«Комбинат» начал работать. Теперь фашистской информации мы могли противопоставить свою, советскую.
Почти ежедневно нам попадались немецкие листовки. Иногда — адресованные персонально отряду, иногда обращенные вообще к тем, кто находится в окружении. То несколько случайных занесенных к нам ветром издалека, то белым ковром устилавшие дороги и опушки леса. Однажды мне принесли листовку, на которой улыбалась смазливая женщина с тонкими черными бровями и умопомрачительных размеров бюстом. Женщину, вероятно, следовало считать украинкой, так как на ней была едва не лопающаяся вышитая кофточка. Под фотографией стихи:
Будешь дома, будешь в хате
И с женою на кровати.
На обороте — «Passierschein» — пропуск для добровольной сдачи в плен или явки в любую комендатуру.
Поражало убожество фантазии и доводов. Это было циничное саморазоблачение фашизма. Так гитлеровцы понимали людей. Они писали, что тот, кто в плену, «сыт, пьян и нос в табаке», и были уверены, что после этого если не все, то уж по крайней мере половина красноармейцев поднимет руки.
Фашистская пропаганда делала ставку на человека-животное. Людей, читавших Пушкина, Некрасова, Тютчева, Блока и Маяковского, она хотела пронять виршами о «кровати».
Но были листовки более опасного действия. Изо дня в день немцы писали о своих победах, помещали цифры трофеев и пленных, печатали схемы, карты, фотографии.
Чем опровергнуть каждое такое сообщение, если тебе не известно действительное положение на фронте? А в том, что оккупанты наступали, захватывали территорию, технику, пленных, не приходилось сомневаться. И яд неверия капля за каплей проникал в слабые или тронутые червоточиной души. Не фашистские ли «пропуска» надоумили дезертировать капитана Умненко и тех бойцов, что получали от гитлеровцев бумажки «не задерживать»?
Теперь у нас был радиоприемник, и мы могли активно опровергать фашистскую пропаганду, укреплять веру в победу советского оружия.
Однако гитлеровцы не ограничивались листовками.
Днем в лагере появился старик. Прослышал, дескать, про красных бойцов, зашел навестить.
Мы привыкли к таким визитам. Дед как дед. Мятая борода до глаз. Поношенная кепчонка. Пиджачишко с заплатами на локтях.
Попал он в роту Жердева. Командира не было. Сеник спал. Сквозь сон услышал старческий голос. Что-то странное почудилось ему в словах старика. Насторожился. Дед жалел бойцов.
— На кого вы, касатики, похожи! Краше в гроб кладут. Махорочки и той нет. Коммуния теперь за Урал подалась. Не дойти вам дотуда. У германа сила, а у большевиков — один кукиш. Да и то без масла.
Дед все больше увлекался.
— У нас в деревне мужик дороже золота. Рук нема, да и бабы сохнут. А бабы медовые…
Сеник встал, подошел к старику, взял его за плечо.
— Пошли, дед.
— Куда?
— Увидишь.
— Я — вольный человек, хочу — хожу, хочу — нет…
— Потом договоришь.
Сеник повел деда в штаб.
Не прошло и часу, появился новый старик. Тоже ничем не примечательный, если не считать, что он прихрамывал и опирался на клюку. Из той же деревни, что и его предшественник. Но разговор совсем другой.
С утра в деревне немцы. Офицер через переводчика выспрашивал, где русские солдаты. Кто выдаст — тому деньги, большие деньги! Кто скроет — смерть. Староста сам в лес отправился. Хромого старика общество послало предупредить бойцов.
— Так что посматривайте, товарищи начальники, — наставительно сказал дед.
Привели старика, задержанного Сеником.
— Этот?
— Он самый.
Старосту увели. Из кустов донесся сухой пистолетный выстрел. Хромой старик перекрестился и — сплюнул:
— Смерть ему собачья…
Несколько дней мы отдыхаем в лесу. И каждый день — приключения, проблемы.
Однажды утром я собрал командиров и политработников. После разговора об очередных делах решил проверить партийные билеты и удостоверения личности.
Еще до войны среди коммунистов нашего корпуса был заведен такой порядок: партбилет хранится в специальном целлофановом чехле, который вкладывается в мешочек из дер матина и на шнурке подвешивается на шею. Можно переплывать реку, идти по болоту — партбилет не намокнет.
Командиры один за другим доставали мешочки, показывали партийные билеты и удостоверения. Я подошел к прокурору Смирнову. Тот стоял руки по швам, опустив голову. Я ждал.
Смирнов, не поднимая головы, произнес:
— У меня нет партбилета.
— Где он?
— Потом доложу.
Минувшей ночью Смирнов вместе с продовольственниками ходил в разведку. В деревне напоролись на немцев. Маленький коротконогий Смирнов в своем длинном кожаном пальто замешкался, не сумел удрать. В темноте скрылся в свинарнике и зарыл билет в землю. Гитлеровцы преследовали остальных продовольственников, а Смирнова не заметили. Просидев с час, Смирнов выбрался из своего убежища. Поблизости никого не было. Огородами добрался до леса, а партбилет остался в свинарнике…
— Почему же вы мне утром, когда пришли, не сказали? — удивился я.
— Не успел, вернее — не решился.
Раньше Смирнов был с животиком, и пальто не казалось таким длинным. Теперь он отощал, выглядел нескладным, беспомощным в своем долгополом, перемазанном навозом и землей реглане.
Смирнов — участник гражданской войны, смелый, честный товарищ. Я помнил, как он был старшим на батарее, когда мы прорывались под Дубно. Верил, что рассказанное им — правда. Но, так или иначе, он бросил билет, а партия не прощает такое.