Командование танковой армии через полчаса после артподготовки бросило в наступление свои бригады. Мой бронетранспортер в боевых порядках одной из них. Сквозь завесу снежной пыли пытаюсь следить за полем. Взметающиеся темные столбы все ближе. Вражеская артиллерия нащупывает нас. Рассредоточиться нельзя. Один танк взял в сторону и замер с перебитой гусеницей — наскочил на мину.
Завязывается упорный огневой бой с зарытыми в землю, упрямо огрызающимися немецкими танками.
Укрыв бронетранспортер в низине, лезу на гребень. Ватные брюки, полушубок связывают движения. Мокрый от пота, выбираю наблюдательный пункт. Снежная пелена редеет. Неяркое декабрьское солнце вспыхивает на побеленных бортах танков. Танки схватились с «тиграми», «пантерами», «фердинандами».
В бинокль я различаю вспышку выстрела. Но ни орудия, ни немецкого танка не вижу. Снова вспышка. Будто из земли, вылетает вражеский снаряд, завывая проносится над головой и с грохотом ложится метрах в ста позади.
Нелегко дается нам прорыв. Артиллерия отстала. Тяжелых танков у нас нет: КВ сняты с вооружения, ИС еще не поступили.
Но остановиться нельзя. Надо таранить, буравить, прогрызать вражескую оборону, уничтожать, блокировать огневые точки. Потом будет легче. На оперативном просторе «замелькают кустики».
И снова транспортер трясется по разбитой танками колее. Мокрые снежинки белыми кляксами облепляют его со всех сторон. Ни к чему нам эта декабрьская оттепель. Сколько горя хлебнут из-за нее водители, сколько машин застрянет в пути!
Танки набирают скорость. В прорыв входят все новые подразделения. Прорыв расширяется. Это уже не тонкая стрела, а пучок стрел, каждая из которых проникает в глубь немецких позиций.
Корпус Кривошеина, раздвигая коридор прорыва, взял строго на юг, чтобы перехватить железную дорогу Казатин — Фастов и выйти на тылы белоцерковско-фастовской группировки. Во втором эшелоне корпуса двигается бригада теперь уже полковника Горелова. К середине дня мне удается побывать у него.
Горелов официально докладывает о готовности «выполнить любое задание командования», а я смотрю на него, рослого, крепкого, даже зимой не расстающегося с черной, надвинутой на глаза танкистской фуражкой, и радуюсь. Нет, женитьба Горелова не ослабила нашу дружбу.
Все приятно мне в Володе. И его верность танкистской форме, и порядком потертая шинель, и простые солдатские валенки.
Кое-кто из командиров зимой сшил себе из немецких шинелей отороченные мехом венгерки, щеголяет в немыслимых кубанках и роскошных бурках. Горелов нипочем не изменит форме.
— Валенки-то не совсем по погоде, — замечаю я Владимиру Михайловичу, когда мы идем вдоль опушки леса.
В лесу чуть ли не мартовский запах таяния. На согнувшихся под тяжестью мокрого снега ветках дрожат? длинные сосульки.
— А в сапогах утром холодно. Вчера двое отморозили ноги. Дурацкий декабрь… Кадалов!.. Кадалов, в овраг лезешь! — вдруг кричит Горелов в кусты.
И, не надеясь, что его услышат, бежит наперерез «тридцатьчетверке», ползущей по склону.
Задыхаясь, нагоняет меня.
— У этого парня страсть какая-то всегда напролом переть. Надо не надо все равно прет.
Мы заходим в хатенку на окраине Лисовки, где остановился Горелов. Я сразу замечаю: никаких признаков Ларисы. Редко, когда я застаю их вместе. Конечно, у каждого свои заботы. Но не только это. Они стараются не афишировать свой брак, никому не мозолить глаза своим тревожным счастьем. Особенно, как мне кажется, Лариса. Она даже внешне хочет быть менее приметной, отдаленно не напоминать балованных фронтовых жен. Никогда не видел на ней ни хромовых сапог, ни ушитой в талии шинели, ни кокетливой кубанки…
Обхватив ладонями поллитровую кружку, Горелов прихлебывает горячий, круто заваренный, приторно сладкий чай.
— Почему нас до сих пор в резерве держат? Корпус на Ирпене топчется, а мы здесь прохлаждаемся. Как начинается наступление, я сам не свой. После Белгорода мне все кажется, что вот оно, последнее наступление. Не выдержит фашизм, развалится как трухлявый пень.
Горелов предупреждает мои возражения:
— Прекрасно знаю: не развалится. Надо еще бить и бить. А все-таки — вдруг да лопнет? Не надо мне объяснять, Кириллыч. Я ей-же-ей все разумею. У нас комсомольская ячейка имя товарища Тельмана носила. Каждое собрание начинали песней «Заводы, вставайте».
Есть в этом умудренном войной полковнике что-то очень мне дорогое от комсомольца начала тридцатых годов.
— Не могу, чтобы другие рядом наступали, а я с бригадой в резерве ковылял, — продолжает Горелов, наливая себе из термоса новую кружку. — Думаете, самолюбие? Есть и оно. Но это не главное. Как никогда сегодня уверен — надо вводить бригаду в бой.
Он вынимает из планшета сложенную карту, расстилает на столе.
— Немцы к Корнину силы подтягивают, контратаковать будут. Упредить бы. А бригада в тылу околачивается…
Я связываюсь по телефону с командармом. Не успеваю повторить доводы Горелова, как слышу недовольный голос Катукова:
— Надо резерв пускать, передай Кривошеину. Я киваю Горелову, и он удовлетворенно потирает руки, приглаживает зачесанные назад черные волосы, проводит тыльной стороной ладони по щекам — побрит ли перед боем.
Я передаю трубку телефонисту. Улыбаясь, гляжу на Горелова.
— Все ясно?
— Так точно, товарищ член Военного совета. Абсолютно все, Николай Кириллыч. Вы заметили, что в полосе наступления корпуса находится станция и районный центр с названием — Попельня. Как говорится в одном анекдоте, «имени тебе…»
Надо ехать в штаб Кривошеина. Пока я разговариваю с «дедушкой» Ружиным, Горелов наставляет водителя моего транспортера. Я не слышу слов, но догадываюсь о содержании. Владимир Михайлович, как обычно, требует, чтобы транспортер не лез «куда не положено».
В штабе корпуса спокойно. Пожалуй, излишне спокойно. Деловито снуют офицеры с папками, связисты шестами цепляют за ветки деревьев провод, у мазанки, на белой стене которой начертано углем «ПСД», тормозят мотоциклы. Низкие подоконники хат уставлены телефонами ящиками раций, коробками от немецких мин, приспособленными штабниками для бумаг.
Начальник штаба, прижав гильзами края карты, докладывает обстановку. Ничего нового. Все это я уже слышал от Горелова.
— Где комкор?
— Впереди.
— Точнее.
Полковник показывает точку километрах в двух к югу от штаба.
— Какая с ним связь?
— Тянем нитку. Рация барахлит…
Мне не совсем ясно, что выигрывает комкор, приблизившись со своей опергруппой на два километра к войскам. Некоторые любят, чтобы на вопрос старшего: «Где командир?» — начальник штаба горделиво ответил: «Товарищ Первый впереди». Может быть, и бывалый вояка Кривошеин поддался этому поветрию?