Наши танки стояли на незащищенном месте. Окапываться приходилось на виду у врага, под его прицельным огнем.
Высохшая в это жаркое лето канава, что тянулась вдоль поля, стала убежищем для раненых. Не успели подстелить ни соломы, ни сена. Раненые лежали прямо на земле, поросшей чахлой травой, и многие из них тут же умирали.
НП бригады в первый день был вынесен метров на восемьсот к югу от канавы. С него просматривались редкие боевые порядки, видны были немецкие танки, черными черепахами ползущие справа из высокой кукурузы.
76-миллиметровые пушки выкатили на прямую наводку, и надежда была главным образом на них. Дошло до того, что в критическую минуту полковник Леонов поднялся в свою «тридцатьчетверку» и еще с двумя управленческими танками пошел вперед.
Контратаку удалось отбить. Но когда потный, с покрасневшим лицом Леонов вылезал из танка, осколок угодил ему в бок. Командир бригады упал возле гусениц. Его поволокли к канаве.
— Куда несете? — сквозь зубы простонал Леонов. — Давайте обратно, на энпэ.
В щели наблюдательного пункта стоял без гимнастерки и рубахи Серенко. Он сжимал руками мелко трясущуюся голову. Телефонист неумело перебинтовывал ему грудь. Широкий бинт быстро краснел. Когда телефон зуммерил, солдат, не выпуская из рук бинта, наклонялся к аппарату, потом кричал что-то полковнику, нарочито медленно двигая губами. Серенко следил за движениями губ, пытался сосредоточиться, понять.
Леонов и Серенко, оба раненые, продолжали руководить боем.
Справа снова наступали немецкие танки. В батарее вели огонь лишь два орудия из четырех. Серенко вытягивал шею, смотрел в бинокль, наводил стереотрубу, но так и не мог разобрать, почему молчат остальные пушки. Подошел к Леонову и, раздувая ноздри, с трудом произнес:
— Я — на батарею.
Леонов понимал, что значит пускать раненого и контуженного начальника политотдела на огневую.
— Нельзя вам. На вас бригада. Серенко не ответил, но остался в окопе. А на огневых в эту минуту все смешалось. Уцелевшие батарейцы — братья Серенко и еще трое — сгрудились около одной-единственной пушки.
Полковник Серенко видел: на позиции батареи ворвалась «пантера», раздавила эту пушку. Больше он ничего разглядеть не мог. Хотя все так же, в рост, стоял в щели, не опуская руку с биноклем.
Только когда стемнело, санитары вынесли Бориса и еще двух раненых бойцов. НП тем временем пришлось оттянуть к канаве. Серенко разыскал сына. Тот лежал лицом к поросшему травой откосу и беззвучно плакал. Отец опустился рядом и положил ладонь ему на голову. Тот не обернулся.
Вечером Катуков по рации передал приказ на отход бригады от Высокополья. Отходили по вытоптанным кукурузным полям. В темноте неожиданно наскочили на немецкую разведку. Короткая перестрелка — и мы снова устало шагаем на север, к Богодухову, где занял оборону корпус Гетмана.
Утром я прежде всего отправил в госпиталь Серенко… Однако спустя примерно неделю мне позвонил начальник госпиталя и возмущенно доложил о его бегстве.
— Это безобразие! У него нехорошая рана, нагноение, — слышал я из трубки высокий от негодования голос майора медицинской службы.
Сразу же позвонил в корпус Гетмана и вызвал сто второго.
Серенко категорически отказался возвращаться в госпиталь:
— На мне, как на собаке, все заживает. Но я сказал что-то резкое насчет дисциплины, и Серенко глухо отозвался:
— Есть.
В сорок четвертом году мы встретились в подмосковном госпитале в Архангельском, куда оба попали по ранениям.
Тогда, в августе сорок третьего года, наш армейский госпиталь не вылечил Серенко и отправил в тыл. Рана плохо заживала (совсем не «как на собаке»), но все же зажила, а слух восстановился не полностью. Серенко хотели направить на Дальний Восток, но он уперся, отказывался от самых заманчивых постов и добился своего — опять попал на фронт. А через несколько месяцев с новым ранением поехал в тыловой госпиталь, где мы и встретились.
Черные, коротко остриженные и причесанные на пробор волосы Михаила Федоровича не седели. Но сухое лицо стянула частая сетка глубоких морщин. Они бороздили широкий лоб, разбегались от переносья по щекам, вертикальными складками рассекали верхнюю губу.
— Как-то теперь с кадровиками слажу, — гадал Серенко. — Не списали бы на сушу…
Михаил Федорович запахивал на груди халат и продолжал, опираясь на палку, вышагивать по коридору: тренировал перебитую ногу. Так он ходил часами прямой, с негнущейся спиной.
Выписался Серенко раньше меня. Потом дважды заезжал в госпиталь. Первый раз совсем мрачный.
— Ничего не выходит. Стенка. Смертельно блат ненавижу, а тут, если бы имел возможность, воспользовался.
Он с робкой надеждой посмотрел на меня. Но я ничем не мог помочь.
Однако его настойчивость одержала верх, и работники управления кадров поняли: такого человека нельзя «списать на сушу».
Второй раз Серенко приехал в Архангельское уже без палки и повеселевший.
— Говорят: «Нет вакансий на корпусах». А я им: «Пошлите на бригаду». — «Как же так, понижение?» А я им свое: «Какая мне разница — понижение или повышение. Мне на фронт надо!»
Больше мы не виделись. Последний раз Серенко был ранен за несколько дней до окончания войны. И, верный своему обыкновению, не поехал в госпиталь. На «виллисе» ему соорудили какое-то подобие ложа. Так и ездил.
Недели через полторы после завершения войны в бригаду приехал начальник политотдела армии готовить политработников к демобилизации. Посмотрели списки, прикинули, кого в запас, кого в кадры.
— А тебе, товарищ Серенко, подлечиться следует и… на покой.
— Мне отдыхать нечего, — насупился Серенко. — На здоровье не жалуюсь.
— Пенсия тебе приличная обеспечена, — не слушал генерал. — Домик построишь, цветы сажать станешь, внуков растить… Да что внуков! Ты сам еще орел, генерал заглянул в «Послужной список». — Сорок четыре года. Самый возраст для мужчины…
Серенко молчал, и начальник политотдела армии добавил:
— Мое самое категорическое мнение — сегодня же в госпиталь, а там — на пенсию.
Серенко больше не спорил. Он собрал вещмешок, бросил его в «виллис» и уехал.
Ночь была теплая и темная. Ехали с включенными фарами. Впереди рябили светлые полосы дождя. Тускло блестел мокрый асфальт. Водитель тихо напевал, покачиваясь над рулем.
Серенко полулежал на своем ложе и курил, уставившись в колеблемый ветром брезентовый верх. Вдруг он крикнул:
— Стой!
Ни слова не говоря, вышел из машины. Подставил лицо дождю, постоял так и скрылся в темноте. Потом коротко треснул пистолетный выстрел…
Я не оправдываю минутную слабость полковника Серенко. Но знаю: минутная слабость может порой овладеть и сильным человеком. Даже таким сильным, как Михаил Федорович Серенко.