Замрешь, пытаясь отдышаться, в снегу и вдруг чувствуешь под собой что-то твердое. Копнешь… Толстая с металлическими шипами подошва сапога, окостеневший коричневый кулак, ржавый обод каски. Еще недавно это заметенное снегом поле было полем боя. Сопротивлявшиеся здесь немцы так и остались на нем.
Самолеты, оторвавшись от эшелона, кружат над черными точками, заманчиво рассыпанными по белому фону. Смерть снизу, смерть сверху…
Мы и теперь держимся вместе — Шхиян, Павловцев и я. Когда с платформы спускается «эмка», втроем отправляемся вперед. Перед Щиграми железнодорожный мост взорван. У быков хлопочут десятка два солдат.
— Им до второго пришествия хватит, — морщится Павловцев.
— Пусть Шхиян принимает руководство и остается здесь, — решаю я. — А мы с Павловцевым пойдем в деревню, женщинам поклонимся…
Неказистая курская деревенька, соломенные крыши, земляные полы. На столе вязкий, как смола, хлеб из воробятника, сладковатая, чуть присоленная (соль на вес золота) картошка. Чего-чего, а обшаривать закрома, высасывать из крестьян последние соки оккупанты умеют!
До сих пор я думал о дороге лишь как об артерии, питающей фронт. Теперь отчетливо понял: по ней должны снабжаться и эти разоренные, изголодавшиеся места.
Женщины собрались у колодца, я говорю им об эшелонах, которые идут на передовую, но застряли перед взорванным мостом, о положении на фронтах. Прошу помочь.
На середину выходит крюком сгорбившаяся старуха:
— Мы и так что ни день помогаем. То снег на дорогах гребем, то с подводами ходим, то на саночках снаряды возим. Мы привычные. А тебе спасибо, что все растолковал… Когда по-людски поговорят, особенно постараешься… Пошли, бабоньки!
От этой случайно брошенной похвалы мне стало немного не по себе. Сегодня догадался выступить. А сколько раз без этого обходилось. И с других не требовал. Свой, дескать, народ, чего попусту слова тратить.
Не слишком ли мы за войну привыкли командовать:
«Давай», «Нажимай», «Побыстрей»?..
Женщины вместе с бойцами складывали из шпал колодцы, чтобы на них опустить рельсы.
Шхиян и Павловцев остались у моста.
— Когда будет линия? — спросил я, садясь в машину. Шхиян подозрительно посмотрел на небо, погладил указательным пальцем узкие усики, прикрывавшие верхнюю губу:
— Под утро попробую пропустить первый эшелон…
Он снова покосился на небо.
Ночью я на машине добрался до Курска. На станции мне показали домик, где находится представитель Ставки.
Адъютант впустил меня в освещенную двумя «летучими мышами» комнату. За столом сидел чисто выбритый человек в отутюженном, хорошо облегавшем его спортивную фигуру кителе. Что-то необычное было в его облике. А, погоны! Я их видел впервые.
Заместитель начальника Генштаба генерал Антонов — это он представлял здесь Ставку — неторопливо вышел из-за стола мне навстречу.
— Наконец-то, наконец! — повторял он, выслушивая мой короткий доклад. Ждем, ждем… Численность? Количество танков? Когда подойдут первые части?
Не перебивая, давал ответить и постепенно, как говорят военные, вводил в обстановку:.
— Танки позарез нужны. Как воздух, как вода, как хлеб. Гитлеровцы предприняли контрнаступление, отбили Харьков и Белгород, жмут на Обоянь. Сил у них не особенно много. Но наши части выдохлись за зиму, кровью истекли.
Шутка ли, от самого Воронежа метут фашистов. Видали, что вокруг Касторной и Щигров делается? Сколько там немецкой техники побито? Это результат нашего зимнего наступления.
Я рассказал о мосте под Щиграми.
— Правильно поступили, что сами восстанавливаете, — одобрил Антонов. Если бы один такой мост, а то — десятки. Ремонтников не хватает. Так утром прибудет первый эшелон?
Он взял мою карту, привычно разложил на столе и опытной рукой штабного командира нанес дужку.
— Здесь поставите первые же прибывшие части. До подхода штаба армии вам целесообразнее всего находиться вместе со мной…
Трое суток встречал я наши многострадальные эшелоны, история прибытия которых читалась по иссеченным осколками дверям теплушек, пробитым пулями крышам, обгоревшим стенкам.
На исходе третьих суток появился Катуков. Перебазирование армии далось ему, пожалуй, труднее, чем бои. Он зарос, отощал, покрасневшие глаза закрывались от усталости. В полушубке со следами машинного масла и автола, в рваных ватных брюках и мокрых валенках, Михаил Ефимович докладывал генералу Антонову.
Антонов, неизменно вежливый и благожелательный, выслушал Катукова и отдал лишь одно распоряжение:
— Отдыхайте, завтра утром поговорим.
Катуков зашел в соседнюю избу, в которой я обосновался, секунду постоял перед кроватью. Потом сдернул с нее подушку, бросил на пол и упал как подкошенный. В полушубке, в валенках…
Я привык к удивительной способности Михаила Ефимовича засыпать в любом положении, в любой обстановке. Но такое видел впервые.
Наутро, когда Катуков намеревался сменить белье и побриться, выяснилось, что в дорожных передрягах пропал его чемодан. Однако расторопный адъютант вскоре привел какую-то молодую женщину и представил:
— Здешняя парикмахерша. Полина. Говорят, работает не хуже московских…
— А они, московские-то, не из того, что ли, теста сделаны, что курские? — бойко подхватила Полина, открывая чемоданчик.
За войну я отвык видеть женщин с крашеными губами, маникюром, старательно выложенными кудряшками, и Полина казалась мне видением из какого-то другого мира. Но из какого?
— Зря вы так на меня глядите, — сказала Полина. — В нашем поселке про меня никто не скажет, что я Гансам подстилкой была. А обслуживать их — обслуживала. Не в полиции, не у бургомистра, не на бирже. Разрешили мне свое парикмахерское заведение открыть — фрезир у них называется, — я и открыла. Вдвоем с сестренкой Нюшей управлялись. И на жизнь не жалуюсь… Если человек имеет голову да способность к частному интересу, он у немцев не только не пропадет, а, наоборот, выгоду получит. И немцы таких ценят, в обиду не дают. Не то что меня, даже Нюшку в ихний райх не отправили…
Я перебил ее:
— Сколько народу гитлеровцы перестреляли в Курске?
— А мне это ни к чему. Война — значит, стреляли… Я прежде в парикмахерской служила, а при немцах сама себе хозяйка была. Вы, может, думаете, я им во всем сочувствую? Вот уж нет… Считаю, что напрасно они цыган всех поубивали. У нас был один такой — Вася. Красивый, как ангелочек, кудрявенький. Сирота безобидный. Зачем такого в лагеря отправили? Я песни цыганские уважаю, за самое сердце берут…
Отвращение, чувство гадливости, какое вызывала эта болтливая бабенка, боролись во мне с потребностью выслушать ее, чтобы раскусить людишек, удобно пристроившихся при гитлеровцах. На лице Катукова отражалась такая же борьба. А ничего не замечавшая парикмахерша продолжала тараторить: