Народ России может отступать и терпеть поражения и снова отступать; протянутся долгие годы, но в конце концов он победит».
Дирижер Сергей Кусевицкий, эмигрировавший в США, сказал в интервью: «Чем ночь темней, тем ярче звезды. В эпоху мировой трагедии и разрушений создаются ценности незыблемые, высшего и вечного порядка. В той стране, где вторгшийся варвар несет разрушения, на дымящемся пепелище мирной жизни родилось одно из величайших произведений мирового искусства…»
А 9 августа – именно в этот день Гитлер планировал захватить Ленинград! – состоялась самая важная премьера Седьмой симфонии: ее сыграли в блокадном городе. Чудом уцелевшие музыканты, полумертвые от голода, они играли симфонию борьбы. Играл Ленинградский симфонический оркестр. Дирижировал Карл Элиасберг, исхудавший, похожий на скелет. В списке оркестрантов черным были помечены 27 фамилий умерших, красным – имена живых. Это было уникальное исполнение. Те, кто слушал его в зале, в финале – встали. Сидеть было невозможно. Его слушали во всех городах у радиорупоров. Слушали в полупустых, полувымерших ленинградских квартирах. Слушали в окопах. Слушали в Нью-Йорке, в Лондоне… Восемьдесят минут абсолютного торжества духовности над варварством и насилием.
25 сентября 1942 года, в день своего 36-летия, Шостакович получил поздравления от Поля Робсона, Леопольда Стоковского, Артуро Тосканини, Чарли Чаплина. Английский журнал «Time» вышел с портретом Шостаковича на обложке: композитор был изображен в каске пожарного, на фоне пылающего города.
Сам же Дмитрий Дмитриевич в это время больше всего беспокоился о том, как прокормить и обустроить родных, которых наконец-то вывезли из Ленинграда, и очень нуждался материально.
10
Сталин счел, что в тяжелые времена стране необходим новый гимн, и объявил конкурс. На 17 ноября 1942 года было назначено прослушивание участников. Сначала сыграли гимны разных стран, «Марсельезу», «Интернационал» – в качестве образцов. Потом начали играть гимны претендентов. Шостакович тогда сказал Хачатуряну: «Хорошо бы мой гимн приняли. Была бы гарантия, что не посадят».
Слушала комиссия во главе со Сталиным, и вердикт вынес сам вождь: «Шостаковича гимн хорош, и Хачатуряна гимн хорош. Теперь объединитесь и сочините вместе – тогда будет совсем хороший гимн». Работать вместе они не могли, но раз приказал сам Сталин – пришлось разделить, кто пишет куплет, кто – припев.
Вернувшись после мирной конференции в Тегеране и заново прослушав все предложенные на конкурс гимны, Сталин остановил свой выбор на творении Александрова.
Шостаковичу Сталин сказал: «Ваша музыка очень хороша, но что поделать, песня Александрова более подходит для гимна по своему торжественному звучанию».
Потом обратился к своему окружению: «Я полагаю, что следует принять музыку Александрова, а Шостаковича… поблагодарить».
А дальше разыгралась сцена дикая, невозможная в те времена тотального ужаса, и тем более – невозможная в присутствии самого вождя… Сцена, которая как ничто другое доказывает уникальную порядочность и благородство Шостаковича, который даже перед лицом самого воплощения террора не мог смолчать и допустить, чтобы совершилась подлость.
Сталин сказал Александрову: «Вот только у вас, профессор, что-то с инструментовкой неладно».
Александров поспешно попытался оправдаться, заявив, что оркестровку, мол, делал не он, а Святослав Николаевич Кнушевицкий – известный виолончелист и педагог, на прослушивании отсутствовавший…
И тут раздался голос Шостаковича, робкого, застенчивого Шостаковича, который перебил Александрова: «Как вам не стыдно, Александр Васильевич! Вы же отлично знаете, что Кнушевицкий инструментует замечательно. Вы несправедливо обвиняете его, да еще за глаза, когда он вам не может ответить. Постыдитесь!»
Воцарилось мертвое молчание. Все ждали реакции Сталина. А тот, улыбнувшись в усы, чуть растягивая слова, сказал Александрову: «А что, профессор, нехорошо получилось…»
«А ваш общий гимн тоже Кнушевицкий инструментовал?» – спросил Молотов у Шостаковича.
Шостакович, видимо, был уже в шоке от собственной смелости и пробормотал: «Композитор должен инструментовать сам. Композитор должен инструментовать сам…» Он судорожно повторял эту фразу снова и снова.
Когда музыканты ушли, Сталин сказал Молотову: «А этот Шостакович, кажется, приличный человек…»
11
В 1943 году Дмитрий Дмитриевич Шостакович вернулся в Москву. Там ему дали квартиру. Однако Нина Васильевна еще не приехала, а самостоятельно обустроить свой быт композитор не умел. Кора Ландау рассказывала: «Был такой случай, когда он переехал из Ленинграда в Москву, а Нита еще не вернулась из эвакуации. Прошел слух, что Шостакович один и плохо устроен (хотя квартиру ему дали хорошую). Из Союза композиторов приехала комиссия, чтобы проверить эти слухи. На звонок в дверь Митя вышел сам, став на пороге, чтобы не дать войти в квартиру, и стал уверять, что ему ничего не нужно, он благодарит и категорически отказывается от всякой помощи. Члены комиссии были настойчивы и в квартиру вошли: в совершенно пустой квартире стоял рояль со стульчиком, около рояля – газеты вместо постели, на окне – бутылка из-под кефира. Митя был смущен и растерян: начнут устраивать его быт, следовательно, мешать, а ему ведь нужен только рояль!»
Но спокойно работать он смог очень недолго. В 1948 году начались очередные гонения. На Дмитрия Шостаковича, а также на Сергея Прокофьева, Михаила Шебалина, Николая Мясковского, Арама Хачатуряна и Вано Мурадели обрушились с критикой, разоблачая их «антинародную музыку» и обвиняя в «формализме», «буржуазном декадентстве» и «пресмыкательстве перед Западом». От них требовали публичного выступления с раскаянием и осуждением своего творчества. От переживаний Прокофьев тяжело заболел: собственно, от этой болезни он так и не оправился. Шебалина разбил паралич. Мясковский слег с инфарктом. А Шостакович был на грани самоубийства.
Нина Васильевна увезла его в санаторий, надеясь, что удастся его спрятать, что удастся переждать эту бурю… Но – не удалось. В окна Шостаковича летели камни: «народ» выражал отношение к композитору, объявленному антинародным. Семья оказалась словно в осаде. Даже дети чувствовали, что происходит нечто кошмарное.
Максим Шостакович позже писал: «Я помню тот бастион, который мать сумела создать, потому что терзали, конечно, отца ужасно. И она сумела выстроить стену между внешним миром, который оголтело рвал на части отца, и семьей, – и мы, дети, очень хорошо понимали это, знали, что на нас лежит очень большая ответственность. Что стоит только нам сделать что-то не так, это может немедленно быть против отца, поэтому мы вели себя тише воды ниже травы».
Галина Шостакович вспоминала: «Очень хорошо помню, как он переживал постановление 1948 года – ходил по комнате по диагонали и непрерывно курил. С мамой они почти не разговаривают. Мы с Максимом тоже молчим. Мне почти двенадцать, Максиму – десять. Это – зима сорок восьмого года. Это было нервное время, более того, отец приказал, чтобы нас приводили из школы. Максим уже учился в музыкальной школе, где это постановление проходили. И ему разрешили не ходить недели две, чтобы его не терзали – там ведь тоже преподаватели хотят задать какой-нибудь вопросик.