— Не знаю.
— Чаще всего или спасают девушку, или из-за нее мстят. Хочешь, когда освободишься, сходим на первый попавшийся фильм и проверим?
— Можно.
О, еще одно слово!
Мама была не против, и они зашли в соседний кинотеатрик, где когда-то показывали документальные фильмы, но теперь народ, повернувшийся от химер к реальности, реальностью больше не интересовался (платила, разумеется, она). Полусферные кресла были расставлены раз в десять просторнее прежнего, но заполнены примерно так же, только прежде тут собиралась публика избранная, а сейчас десяток тинейджеров жует попкорн из картонных ведерок. Прохлада была кондиционная, звук и цвет потрясающие, а смысл — какой она и предрекала: две подружки, одна беленький ангелочек, другая черненький сорванец, дерзкий соседский парень влюблен в ангелочка, а сорванец из ревности подбивает бандитов, главарь которых в нее влюблен… — дальше начинается мочилово.
— Ну как тебе фильм?
— Нормально.
— А какая девушка тебе больше понравилась?
— Не знаю.
— А зачем эта черненькая подговорила бандитов?
— Не знаю.
Если он и впрямь не понимает простейших человеческих отношений, то ему ничего другого и не остается, как набрасываться на женщин. Ведь главная прелесть ухаживания — это перешучивания, переглядывания, намеки, улыбки… Ничего удивительного, если глухой из всей музыки предпочитает стрельбу, где хоть что-то слышит.
Они уже стояли на асфальтовом солнцепеке.
— А ты знаешь, что ты очень миловидный?
Если ты будешь с женщинами вежливым, тебе не надо будет их хватать. Ты хочешь нравиться женщинам?
— Не знаю.
Она вдруг почувствовала, что он ей смертельно надоел.
— Знаешь что? Здесь очень жарко, давай зайдем в подъезд. Видишь, здесь никого нет, нам никто не помешает. Теперь я могу признаться: секс для меня давно превратился в лечебную процедуру, и я сейчас наконец хочу что-то получить и для себя, понравилось — схватить. Вот ты мне понравился — я тебя и хватаю.
Правой рукой она изо всех сил обхватила его за тоненькую шею и, впившись поцелуем в невинно улыбавшиеся губы, левой рукой задрала цветастую рубашку и запустила руку в штаны.
— Цыц, не дергайся, а то оторву! Ну как, нравится?.. Вот и нам так же! Запомни, женщины не такие уж беспомощные! Ты еще не знаешь, что такое страх кастрации!..
Уф-ф, жалко, что так нельзя, лицензию отнимут. С этими аутистами нужно вообще быть поосторожнее — никогда не узнаешь, в агрессию они кинутся или в суицид, их можно зацепить только тем, что их самих интересует. И Савик тоже предупреждал быть поосторожнее с травмотерапией.
— Хочу тебя спросить напоследок. Я сейчас играю в новую компьютерную игру «Найди отца». Старенький отец ушел из дому и на звонки не отвечает. Как ты думаешь, что с ним?
— Замочили.
Пот на спине снова заледенел.
— Но он же никому ничего плохого не сделал, зачем его мочить?..
— Прикольно.
— Слушай сюда, дорогой. Не делай так больше. Попадешь в тюрьму — тебя там замочат, им это прикольно.
Она метнулась в прохладный пыльный подъезд. Не паниковать, не паниковать (а сердце колотилось уже в висках), нужно позвонить Лаэрту, Савик опять начнет нудить, что надо еще подождать, а Лаэрт всегда знает, что делать, если это не касается его самого. Это же он в последний школьный вечер прозвал ее Шестикрылой Серафимой, для их очень даже средней школы это было слишком сложно, тут же переделали в Шестикрылку…
Лаэрт действительно сразу же взял быка за рога (рога — не случайная проговорка, когда-то сказал бы Савик, но теперь он приплетает Фрейда все больше шутки ради): нужно идти в околоток, подавать заявление…
— Мне, может быть, с тобой пойти?
— Да, мне было бы спокойнее, — вдруг там будут тетки, для них он и при своей нынешней алкогольной потасканности по-прежнему неотразим.
А у нее его потасканная красота и манеры спившегося маркиза ничего, кроме жалости, не вызывают.
Нет, вызывают. В памяти. Его явление в их окраинной, более чем средней школе.
Школа их была почти пригородная, настоящих гопников в ней не водилось, а то бы ему так легко не сошла с рук его внешность и осанка врубелевского Демона. Он слетел с неведомых небес в параллельный одиннадцатый, и потому она никогда не видела его у доски, но параллельные девочки говорили, что он и там словно бы оказывает учителям большое одолжение и даже «не знаю» произносит так, будто к нему пристают с какой-то чепухой. Рассказывали, что у него отец профессор, нет, академик, что у него роскошная квартира в центре в роскошном доме, украшенном рыцарскими статуями, но он поссорился с отцом-академиком и переехал к тете, нет, к бабушке, нет, просто снял квартиру, ему аттестат неважен, потому что он собирается быть артистом, уже где-то выступает, его на Моховой ждут не дождутся…
И она понимала, что ему никого и не надо играть, стоит только выйти на сцену, и весь зал замрет, как замирает она и наверняка половина девочек, которые что-то понимают в красоте.
Она к тому времени уже вышла из возраста детской веры, и папочка ни единым намеком не дал ей знать, что он это замечает, он всегда говорил, что Христос никого не желал принуждать к вере, чудеса открывал только единомышленникам, ведь даже когда палачи издевались над ним: «Сойди с креста!», — он этого не сделал, чтобы не покушаться на их свободу. Папочка всегда знал ее нужду прежде нее самой и, когда заметил, что молиться ей сделалось в тягость, как бы мимоходом обронил, что молитвы нужны не Богу, а нам, чтобы подкрепить свою веру. Он всегда старался, чтобы она чувствовала себя в церкви как дома, его и самого мать так воспитывала: не обязательно выстаивать всю службу, как устанешь, можешь идти поиграть. Его прямо возмущало, когда ребенка насильно заставляют причащаться: глупая бабка уже с утра его напугала непривычным обращением, непривычной обстановкой, шиканьем, он уже начинает плакать, вырываться, а она старается его скрутить да еще и помощи просит, и доброхотки всегда находятся… Папочка при всей своей деликатности выговаривал очень строго, что святые дары не лекарство, которое действует, хоть нравится оно тебе, хоть не нравится.
Но теперь ей самой стало казаться, что какая-то безжалостная сила скручивает ее волю и, словно сомнамбулу, влечет по школьным коридорам, чтобы только впиться в него взглядом, который потом еще и не оторвешь, хотя в классе и так уже посмеиваются над поповной. Откуда-то раскопали и это выражение: бесовская прелесть.
Она даже спросила у папочки, почему Лермонтов изобразил дьявола таким прекрасным, и папочка ответил, что Демон вовсе не дьявол, а человек, оскорбленный несовершенством мира, дьявол это чистая мерзость, это раздавленная собака на шоссе.
А их школьный Демон и не знал, и не интересовался ни ее именем, ни фамилией, только назвал ее Шестикрылой Серафимой, когда ей доверили роль мертвой Офелии на выпускном вечере. После тогдашнего скандала он и получил вдогонку прозвище Лаэрт, а она — Шестикрылка. Литераторша просила его показать свое мастерство в какой-нибудь более оптимистической роли, но он в торги не вступал — или Лаэрт, или ничего: Лаэрта он готовил для вступительного показа, и литераторша была вынуждена согласиться с его ироническим заявлением, что прекрасное всегда оптимистично.