Он обежал комнату глазами и даже поднял их к потолку — со шторы свисал витой метровый шнур. Ага, обрезать его — но чем, чем?.. Так вот же он, малайский крис! Острый как черт.
Быстро, но осторожно, чтобы не порезаться, он взял извилистый кинжал в зубы и, словно пират, с кинжалом в зубах вновь, кряхтя, забрался на подоконник. Перехватил нож в правую руку и только начал осторожно распрямляться, как крючок снова вылетел и удар освободившихся створок сбросил его на пол.
Он крепко треснулся правым локтем и коленом, но ожог в правом бедре был настолько силен, что он схватился рукой и устремил туда глаза одновременно. И обнаружил торчащий кинжал.
Точно там же, как у Мирохи…
Вроде бы нельзя выдергивать нож из раны, чтобы не хлынула кровь, Мироха вот выдернул…
Быстро «скорую»!
Он начал вставать, но каждое движение причиняло такую боль, что перехватывало дыхание и буквально лезли глаза на лоб. А вишневое пятно на шортах разрасталось и разрасталось, как чернильное пятно на промокашке… На солдатской ткани вид прямо фронтовой.
Как все это просто — раз, и нет человека!.. Он рванулся к телефону, но режущая боль в бедре едва не вышибла из него дух.
Он охватил левой рукой лезвие так, чтобы не прикасаться к нему, придавил ткань к бедру и, стиснув зубы, правой рукой вырвал кинжал из раны, снова чуть не потеряв сознание от боли.
Сдавленно мыча при каждом шаге, добрался до телефона. Трубку не брали часа два, на полу успела образоваться алая лужица (тапочки он скинул сразу, как только в правом захлюпало). Потом какая-то дурища еще два часа расспрашивала, как его зовут да сколько ему лет, пока он не заорал: вы понимаете, что у вас, может быть, считаные минуты, я сейчас оставлю записку, чтобы в случае моей смерти винили вас, как ваша фамилия?!
«Успокойтесь, перетяните рану потуже, бригада уже выезжает».
Чем же, чем перетянуть?.. Он со стонами доковылял до ванной. Полотенца только махровые, ими не перетянешь. Все-таки он обмотал бедро поверх шортов и, как сумел, затянул. С мычаниями прохромал в спальню, сорвал покрывало, простыню; наступив ногой, попытался оторвать полосу — простыня не поддавалась. Волоча ее за собой, потащился к брошенному у окна крису и успел отметить, что стекла больше не дрожат, буря стихла, как будто только его гибели и добивалась.
Крови на кинжале пальца на три-четыре (пронеслось нелепое воспоминание, как охотники на черепах проверяют, сколько на них жира: вонзают нож им в хвост и смотрят, на какой глубине появляется кровь). Натянув простыню рукой и зубами, полоснул отточенными извивами — простыня разъехалась сразу на полметра. Оторвать широкую полосу дальше ничего не стоило.
Он на столе сложил ее вдвое, так что она сделалась шириной примерно в ладонь, и, насколько сумел, туго затянул ее опять-таки поверх уже начавших обвисать пропитанных кровью шортов. Он впился взглядом в сморщенный жгут — красное снова начало проступать, но вроде бы уже не так быстро.
Можно было наконец присесть, но он побоялся запачкать стул кровью и полуприсел на подоконник — сзади шорты вроде были сухие. Теперь вопрос, кто быстрее — бригада или кровь. Боль, пока не шевелишься, была терпимая. Не зря говорят, что смерть от потери крови самое приятное дело, Мироха, по крайней мере, недовольства не выказывал…
М-мать твою!.. Он же по телефону назвал номер своей, а не Вишневецкой квартиры! Перезвонить, что ли?.. Но ведь попадешь уже на другую дуру… Пока ей объяснишь… А бригада уже в дороге…
Нет, надо спускаться домой. Сима перепугается, но что делать… Она может и пригодиться, если он потеряет сознание…
Голова не кружится, в глазах не темнеет?.. Не понять, все кажется бредом.
И так все просто — загнешься, как Мироха, у всех на глазах, и никто не поможет…
В дверях зачем-то оглянулся — лампадка светилась очень скромненько, даже икон не освещала, наверно, она и все время так горела… Какая нелепость — чем могут помочь раскрашенные дощечки?..
На площадке мелькнула мысль, что надо бы запереть дверь, но мелькнула тоже как заведомая нелепость.
Тяжело опираясь на перила, он босиком, оставляя кровавые отпечатки, похромал вниз, и на каждой ступеньке вместе со сдавленным стоном у него, как тогда в горах, вдруг начало вырываться: «Господи, помоги, Господи, помоги, Господи, помоги…»
«Ты что, старуха?»… Какая разница, старуха, не старуха, лишь бы помогало.
Он уже доковылял до коричневой стальной двери Лаэрта.
Правды он хотел… Какой еще, к черту, правды! А может, он скоро все равно ее узнает…
И тут бред выдал новую завитушку. Дверь Лаэрта приоткрылась, и оттуда осторожно выглянула Сима.
Разряд. Шестикрылая Серафима
С того мгновения, когда она, обомлев, увидела на ночной лестничной площадке истекающего кровью Савика, в глубине ее души чугунно улеглась безнадежность: все кончено. Даже когда Савику перетягивали залитую густеющей кровью ногу, а он благородно просил ее удалиться, когда зашивали продолжающую немножко пульсировать рану, говорили, что успели вовремя, что если бы еще на два миллиметра левее или правее, и тогда бы конец, — даже среди этих бросков из мрака в свет, из жара в холод и обратно, этот черный донный лед лежал несдвигаемо: ВСЕ КОНЧЕНО.
Это и было первым ее чувством, с которым она теперь каждый день просыпалась, — ужас: ВСЕ КОНЧЕНО.
Хотя внешне ничего вроде бы ужасного не происходило. Савик, наоборот, сделался крайне дружелюбным, он теперь и с пациентами так держался. Даже хламиду свою перестал надевать и бороду сбрил, которую носил не столько для важности, сколько из-за пухлых щек; он их стеснялся еще в университете, а теперь вдруг перестал. Тем более что и щеки опадали на глазах, отчего он начал стремительно покрываться морщинами; правда, до Лаэрта ему было еще далеко. Хотя от еды он не отказывался, но съест три-пять ложек и сыт. А настаивать, чтобы ел еще, она не решалась, чтобы не нарваться на что-нибудь вроде «ты бы лучше…»…
Он и ногу свою не желал обсуждать — как будто ничего и не было. Даже не хромал. И об их ночной встрече не заговаривал, словно ничего не случилось, хотя ясно было, что в три часа ночи она не за солью туда пришла. И что обиднее всего — у них с Лаэртом в тот раз действительно ничего не было. Чертов эгоцентрик, зная, что Савик дома не ночует, позвонил ей в половине третьего, чтобы, позевывая, обсудить, а не повеситься ли ему прямо сейчас? Он все ждал случая принести себя в жертву какому-то великому и безнадежному делу, но наконец убедился, что безнадежно все, а вот великого днем с огнем не сыскать. Пришлось идти утешать — а чем? Она и сама не знала, для чего ему жить. Была уверена, что для чего-то надо, но в точности не знала. Если честно, он должен был жить, чтобы избавить ее от того ужаса, каким для нее сделалась бы его смерть.
И он тоже прекрасно понимал, что сказать ей нечего, но тот факт, что он может ей среди ночи позвонить и она тут же прибежит его спасать, — это само по себе придавало ему бодрости. Но потеря Лаэрта — если заземлиться, как учит Савик, — это было бы ничто в сравнении с потерей Савика. Однажды она все-таки не выдержала: