Лишь недавно, сам превратившись почти в старика, Мерзляков понял – точнее, разделил – тревогу отца. Но видимо, поздно. Да и что бы могли сделать нежнеусинцы, когда вторгалась к ним эта цивилизация, будь хоть все поголовно против? Ничего, конечно. И глупо как-то противиться вроде бы облегчающим жизнь вещам. Вон хакасы, тувинцы, коренные народы, что обитают поблизости, пытались когда-то сопротивляться, но тоже сдались, стали как все; теперь, правда, силу почуяв, вернули себе шаманов, юрты, тувинцы в ламаизм ударились, вспомнили о своих древних родах, о великой, похожей на сказку, истории, и стали пришлых со своих земель теснить – много из Тувы и хакасских районов их повыехало, некоторые обосновались и в Нижнеусинском…
Да, вместе с приближением старости открылась Николаю Федоровичу и изнанка прогресса. Рвались неподалеку от села енисейские скалы – нашли там редкого какого-то сорта мрамор, стали скорей добывать; возобновились вырубки, и когда местные запротестовали, посулились построить здесь деревообрабатывающий завод, от которого будет нижнеусинцам огромная выгода, про акции говорили, но так пока к строительству и не приступили, а тайга вокруг Нижнеусинского таяла, лишь ревели и ревели тягачи, вывозя за Саяны кубометры сосны, кедрача, пихты, листвяка…
Охотничать местные давно разучились, да и чтобы добраться до нетронутых мест, трех дней не хватит; опустели богатые некогда хариусом притоки Уса – ловили его сперва геологи и заезжие нещадно на тоню и «телевизор», даже вниз по течению соду пускали, от которой хариус тут же вверх брюхом всплывал; а потом и нижнеусинские перестали стесняться.
И быстро, разом, словно бы за одну дурную, смутную ночь, обесцветело, обмелело как-то старинное, крепкое еще совсем недавно село. Держалось, держалось и вот устало – сдалось, рассыпалось… Живут теперь люди вроде как по инерции только, как в одуряющей, горячечной дрёме. Даже по еде можно судить – раньше на зиму готовили большие, избыточные даже запасы: огурцы солили кадками, и грибы, капусту, сало; лапшу резали и морозили, пельмени лепили в начале ноября несколько дней подряд, всей родней, а потом всю зиму ели… Было такое слово в ходу – стряпаться. Важное слово. Стряпались основательно, мало что хлеб пекли, так еще часто и шаньги с брусникой и взбитой сметаной, расстегаи, пермячи, пироги с хариусом, черемухой, с порубленной мелко-мелко свининой… Да, питались как следует, будто совершали важный ритуал, зато и работали – дай бог.
Николай Федорович помнил то время, когда покупные вещи – самовар, чугуны, керосинка, жнейка, ружье, резиновые сапоги, топор – были редкостью, передавались из поколения в поколение, береглись пуще глаза. Почти всё делалось здесь, на месте, самими. От дохи до куля, от шарниров до гвоздей и скобок. А теперь и прялки целой по селу вряд ли найдешь, человека, который может туес скрутить, наверняка не осталось. И Николай Федорович удивлялся, сам как-то уже не верил, как это его родителям, людям того поколения и прошлым, до них, хватало сил, умения, времени жить как бы своей вселенной, и достойно жить, неспешно, надежно. Теперь же бревно трухлявое в заплоте сменить – дело чуть не эпохальное, подпол почистить откладываешь изо дня в день, дотягиваешь до сентября, когда уж картошку надо спускать…
Да и с питанием стало как. Завоз в сельмаг – и сразу очередь аж на улицу. Скупают первым делом консервы, крупу, лапшу быстрого приготовления за три рубля пакетик, булочки с изюмом, этот хлеб кирпичами, селедку. Очень окорочка ценятся, особенно хвалят их старики: «До чего, скажи, мяконьки! И жувать не надо»… Особенно обидно было Мерзлякову, как стала популярна водка. Выпить он всегда любил, но чтоб идти в магазин, платить деньги за это дело… И его мать, и жена были мастерицы гнать самогонку, отводили для этого целые дни, загодя собирали, мыли бутылки, копили пробки и потом спускали в подпол литров пять-шесть кристально прозрачного первача. И никакие запреты властей, обходы, иногда даже обыски не могли их отучить, испугать. А теперь, последние годы, стало всё недосуг; иногда, правда, жена ставила брагу из старой ягоды, но так, в трехлитровой банке – чтоб когда после баньки освежиться… И так же у остальных – бутылку самогонки тоже теперь, как и прялку, искать бесполезно. Спросишь, посмотрят, наверно, как на дурака: на хрен тебе самогон? – в магазине вон водки десять сортов… Если подумать, правильно. Зачем мучиться, время тратить, дрова или электроэнергию, за которую тоже платить надо, – легче, ясно, водки купить. Но было Николаю Федоровичу все-таки горько, досадно, словно что-то дорогое кончилось, ушло невозвратно…
Не по-хорошему упростился быт, и чуть не самым обиходным стало слово «возиться». Спрашиваешь соседа: «Чего парник-то не заложил в этот год?», – а в ответ: «Да ну с им возиться! В район поеду и огурцов куплю. Там в июле три рубля кило». Или смотришь, вкапывают столбы несмоленые, ошкуренные кое-как – через пяток лет завалятся. Говоришь про это, тебе же: «Неохота возиться. Пять лет – тоже срок. А там поглядим». И с разносолами тоже – «неохота возиться». Лучше побыстрее, попроще, вроде китайской лапши.
Упрощение упрощением, это ладно, это, может, и неизбежно, когда существует строгий рабочий день (не тот, прежний, что от зари до зари по хозяйству, а нынешний – восьмичасовой, после которого и дома вкалывать надо), но страшное в том, что упрощение, облегчение быта привело к изменению людей. Ленивые сделались, какие-то глубинно усталые. Как встарь говорили: «Упад нашел». Тогда находил этот упад на людей поодиночке, и лечили его мужики пьянкой и дракой, бабы – слезами, тоскливыми песнями, теперь же – словно на все село разом нашел этот упад. И лекарства нет. Бодренькие, работящие чокнутыми какими-то кажутся. Как там? – трудоголики… К тому же у многих мысли такие появились, злой вопрос: зачем деды-прадеды сюда забрались, в глушь эту чёртову? Сами мучались и нас обрекли…
Постепенно, почти незаметно вызревали эти вопросы, и чем сильнее становилось давление, влияние города, тем громче слышались. В Нижнеусинском многим стало нечего делать. Часть людей была занята на работах, которые появились благодаря городу: в школе, в детсаде, в библиотеке и клубе, в магазине, в конторах леспромхоза, совхоза, а теперь акционерного общества «Таёжный»; Мерзляков вот занимал должность электрика. А деревенской работы как-то не стало. Поля, где издавна помаленьку растили рожь и овес, забросили, охотхозяйство давно закрылось, и забыли о нем… На огородах хорошо только картошка с капустой растут, а чтоб огурцы или тем более помидоры, так для них парники, теплицы нужны.
Некоторые пытались уехать, перебраться за перевал, и кое-кому удавалось. Другие всё на что-то надеялись, выжидали, как-то «возились» в своих оградах. А третьи махнули рукой на себя, на завтрашний день.
И, как это водится, не имея занятия, никакого маяка впереди, стал народ пить. Изо дня в день. Водку, конечно. А она денег стоит.
Сперва спивающийся подряжался на любую работу, потом, потеряв ее и доверие, таскал по селу фамильные ценности – плотницкий инструмент, ружье, капканы, дальше – женины серьги и шали, а кончал совсем уж необходимым – паялкой, топором, ножовкой… После этого приходилось воровать.
По-настоящему крепких, непьющих семейств оставалось в Нижнеусинском дворов пятнадцать, не больше. И это из сотни с лишним… И жили они словно бы в осаде, в постоянном напряжении, каждую ночь ожидая визита, старались все разом не отлучаться из дому, а то обязательно заберутся, подчистят, напакостят.