Из дому вышла летним днем. Через сад в поле, а там до Спасского всего-то две версты. И не заметила, как дошла. Сгоряча прямо к дядюшке — покровительства просить. Пусть у себя оставит. Пусть в отцовский дом не отсылает.
Рукой махнул: сейчас обед, за стол садись, а там разберемся. Кувертов множество. Народу толпа. До выхода хозяина никто не присел — на двери смотрели: вот-вот выйти должен.
Вышел. В руках часы луковицей. Крышка открыта: время сверяет. Всегда так делал. Племянницы не забыл. Глазами отыскал, место показал: «Твое будет». Значит, оставляет. Значит, можно не возвращаться. Никогда. Так и надеялась: женитьбы батюшки не одобрял. Лишняя колготня в доме. Девочка родилась — не поздравлял. Наследника как не было, так и нет.
Обед отошел, на диванчике в антикаморе присела. Шел мимо, слугу кликнул лошадь заложить: ее домой отвезти. В ноги кинулась: только не домой, дядюшка, смилостивитесь! Плакать никогда не умела, голос с перепугу перехватывало.
«Только не домой, дядюшка! Утопиться лучше!» Посмотрел: «Еды, крова не жалко, да что делать-то будешь? У меня для барышень обиходу нету». — «Не нужно для барышень!»— «Гувернанток да мамзелей всяких отроду в доме не бывало». Ото всего отказалась. Помолчал. «А матери что сказать прикажешь?» — «Нету у меня матери». — «Ладно. В память брата. Живи, небога. Под ногами не путайся — не люблю». Ручку поцеловала — и отряхнул, только что о полу не обтер. Повторил: «Ладно». И так на годы.
Если за что и жаловал, стрелять любила. Глаз меткий, рука твердая. Что по мишени, что птицу в лет. На охоты стал брать. В пороши и брызги ездила. В бильярд еще наловчилась. Любил, когда гостей его обыгрывала.
Мать тоже, как весточку от дядюшки получила, ни разу не отозвалась. Одна надежда, жених какой под руку подвернется в хорошую минуту, дядюшка и благословит. Чай, совсем-то без приданого не оставит.
Годы шли, как на угольях жила. Знала, метресок и впрямь в доме не держалось, а без прижитых на стороне детишек все равно не бывает. Везде росли. И все бы ничего, пока ни с того, ни с сего решил запродажную им написать на случай своей кончины, чтоб без куска хлеба не остались и не в крепостном состоянии. Но только после его кончины.
В Мценске дело было: подписывать бумаги собрался. Завтрак устроил мало что не всю округу собрал. Ели, пили без меры. Веселились. Из теплицы первые персики подали. Шутить изволил, мол, лучшее господне произрастание. В рот взял, сок ручьем. Наклонился салфетку подхватить, да тут и заглотал всю ягоду. С косточкой. Поперхнулся. Побагровел весь: ни прокашляться, ни проглотить. В одночасье захрипел страшно так, и нет его. Головой в тарелку упал — только брызги округ разлетелись. А Варвара Петровна в тот же миг всему его хозяйству наследница!
Восемь деревень. Спасское одно за день не обойти. Крепостных без малого пять тысяч душ. Все ее! Все! И никаких там выпорков, деток незаконных! Она одна законная! Одна после всех, трех братьев! Никого благодетельствовать не станет!
Случай? «Случайная» богачка? Врете! Судьба. Ее судьба. За все, что претерпела, за все, чем обижена была.
Приятели да гости тут же толковать стали: как хоронить, как дела улаживать. Передохнуть не дала. Всех вон! Она хозяйка! Она наследница! Что надобно, сама измыслит да сделает. Прислугой всей командовать стала. Попа позвать! Покойника обрядить. Положить по обычаю! После приедете. Все после!
Случай! Знала, что говорить будут. Да она языки всем поукоротит. Ни единого обидного слова не спустит, не забудет. Ее час настал — ее воля.
И сей же час из Спасского в Орел перебираться. Чтобы все видели, все поняли. Да и жизнь свою устраивать куда как время. Еще поглядим, при таких-то деньгах какие женихи за старой девкой бегать станут. Еще как станут, не сомневалась. Стороной новую помещицу не обходили даже такие знаменитые соседи, как поэт В. А. Жуковский, о котором пишет сам Тургенев:
«В предыдущем (первом) отрывке я упомянул о моей встрече с Пушкиным; скажу, кстати, несколько слов и о других, теперь уже умерших, литературных знаменитостях, которых мне удалось видеть. Начну с Жуковского. Живя — вскоре после двенадцатого года — в своей деревне, в Белевском уезде, он несколько раз посетил мою матушку — тогда еще девицу — в ее Мценском имении; сохранилось даже предание, что он в одном домашнем спектакле играл роль волшебника, и чуть ли не видел я самый колпак его с золотыми звездами — в кладовой родительского дома. Но с тех пор прошли долгие годы — и, вероятно, из памяти его изгладилось самое воспоминание о деревенской барышне, с которой он познакомился случайно и мимоходом. В год переселения нашего семейства в Петербург — мне было тогда 16 лет — моей матушке вздумалось напомнить о себе Василию Андреевичу. Она вышила ко дню его именин красивую бархатную подушку и послала меня с нею к нему в Зимний дворец. Я должен был называть себя, объяснить, чей я сын, и поднести подарок. Но когда я очутился в огромном, до тех пор мне незнакомом дворце, когда мне пришлось пробираться по каменным длинным коридорам, подниматься на каменные лестницы, то и дело натыкаясь на неподвижных, словно тоже каменных, часовых; когда я, наконец, отыскал квартиру Жуковского и очутился перед трехаршинным красным лакеем с галунами по всем швам и орлами на галунах — мною овладел такой трепет, я почувствовал такую робость, что, представ в кабинет, куда пригласил меня красный лакей и где из-за длинной конторки глянуло на меня задумчиво-приветливое, но важное и несколько изумленное лицо самого поэта — я, несмотря на все усилия, не мог произнести ни звука: язык, как говорится, прилепе к гортани, и, весь сгорая от стыда, едва ли не со слезами на глазах, я остановился, как вкопанный, на пороге двери, и только протягивал и поддерживал обеими руками — как младенца при крещении — несчастную подушку, на которой, как теперь помню, была изображена девица в средневековом костюме, с попугаем на плече. Смущение мое, вероятно, возбудило чувство жалости в доброй душе Жуковского; он подошел ко мне, тихонько взял у меня подушку, попросил меня сесть и снисходительно заговорил со мною. Я объяснил ему, наконец, в чем было дело, — и, как только мог, бросился бежать».
* * *
Больше всего еще в той, как сама говорила, «дворовой юности» боялась показаться смешной, не приведи бог, жалкой. Наверное, потому и волю сердцу не давала. В семье отзывались, будто окаменела рядом с Иваном Ивановичем.
Впрочем, при ее-то внешности никто и не удивлялся: какие уж тут амуры.
Дядюшка Иван Иванович все время в дороге проводил. Вот и перед кончиной только-только из Орла в Мценск приехал. Мценск больше других обиталищ своих любил. Как-никак после пяти лет, что от кончины императрицы Екатерины до воцарения государя Александра Павловича предводителем дворянства Чернского уезда Тульской губернии трудился, бессменно мценским уездным судьей состоял. И усадьба его городская здесь на самом почетном месте помещалась, на Старо-Московской улице, обок с присутственными местами: дом каменный, просторный с двором и «огородным местом», по одну сторону Каменный казенный корпус, через переулок — владения Н. И. Шеншина) Жить в Орле решила, но и с Мценском не рассталась. Правда, усадьбу дядюшкину вскоре по сходной цене купцам братьям Шараповым продала, себе же — для приезду — некий домик «у вдовицы» наняла.