Не будем недооценивать новизны представлений Конфуция о «воле Небес». Издревле чжоусцы, да и другие племена древнего Китая молили предков и богов о ниспослании им «счастья и удачи». Другими словами, отношения людей с божественными силами строились по принципу «взаимовыгодного обмена»: в качестве благодарности за поднесенные духам дары жертвователь ожидал вполне реальных земных выгод для себя. Еще каких-нибудь полвека спустя после Конфуция философ Мо-цзы высмеивал наивное желание иных своих современников «получить сразу сто милостей за одного жертвенного барана». Мо-цзы вовсе не думал, что духи неспособны принимать участие в людских заботах, он полагал только, что боги воздают по справедливости и не пошлют людям больше того, что те заслуживают. Но в то же время в обществе быстро усиливалось скептическое отношение к самой идее «небесного воздаяния». Жизнь предоставляла подданным чжоуского государства все новые доказательства того, что божества-предки не хотели или не могли покарать отцеубийц, клятвопреступников, узурпаторов и прочих злодеев и притом не торопились помогать подлинно добродетельным мужам. Сам Конфуций, конечно, не разделял скептических настроений своего времени. Он ничуть не сомневался в том, что «небесное веление» действительно существует и что в нем воплощена высшая справедливость. Но он был столь же твердо убежден в том, что нравственный подвиг оправдывает сам себя и не нуждается ни в милостях, ни в наградах, что единственная награда добру – это само добро.
Учитель сказал: «Благородный муж думает о праведном Пути и не думает о пропитании. Он может трудиться в поле—и быть голодным. Он может посвятить себя учению – и принимать щедрые награды. Но благородный муж беспокоится о праведном Пути и не беспокоится о бедности».
Тайная свобода Конфуция: она дает ему право голодать, выращивая хлеб, и не отрекаться от богатства, посвятив себя учению – самому бескорыстному из всех человеческих занятий. Она дарит затаенную радость среди всех житейских волнений и невзгод…
Было бы, однако, не менее ошибочным и переоценивать оригинальность представлений Конфуция о «небесном велении». Нравственная проповедь Учителя Куна придала новый размах давно уже проявившейся тенденции к обмирщению религии чжоусцев, замене религиозного идеала этическим. По Конфуцию, «Небесная воля» созвучна извечным устремлениям человека, поскольку и «Небесный путь», и человеческое сердце повинуются моральному закону. Жить согласно требованиям этики – значит осознавать свою принадлежность к миру в той же мере, в какой сознаешь свое отличие от других людей. Первый принцип этики гласит: уважение к другим неотделимо от уважения к себе. В этом, как мы видели, и заключается смысл Конфуциевой человечности, не имеющей психологического содержания, не несущей в себе ничего субъективистского. Той же моральной аксиомой оправдывался у Конфуция и ритуал, который в китайской традиции возводился, как нам уже известно, к недействованию, к возвышенному покою «грозно торжественного» вида, и требовал от тех, кто свершал его, самоуглубления и сдержанности. Парадоксальный вывод из посылки об этической природе «Небесного веления» состоит в том, что размежевание между «путем людей» и «путем Небес» служит в действительности залогом их нерасторжимой связи. Для Конфуция истинное служение Небу выражается в служении людям, культура оказывается высшей формой религии. Когда его попросили объяснить, что такое мудрость, он сказал:
«Отдавать все силы служению людям, почитать духов и держаться от них в отдалении – вот это и есть мудрость».
По отзыву учеников, Конфуций «не говорил о чудесах и духах». Умолчание Учителя Куна о божественных силах, конечно, не означает, что он не верил в существование этих сил или не придавал им значения. Просто ритуал для него – внутреннее священнодействие, которое совершается лишь в сообществе людей. Приписывая религиозным культам этическое содержание, Конфуций порой на свой лад переиначивает старинные заповеди. Когда ему однажды напомнили древнее правило: «Поклоняйся духам, как если бы духи воистину присутствовали», он заметил, что обряд истинен лишь в том случае, если «мы сами приносим жертвы», иначе говоря – сами удостоверяем свое участие в церемонии и выполняем все необходимые для этого моральные предписания. В другой раз он говорит, что тому, кто пренебрег «Небесным велением», никакие молебны не помогут. Когда Цзы-Лу спросил его, как следует служить духам предков и божествам, он ответил:
– Ты еще не знаешь, как служить людям. Как же ты можешь знать, как нужно служить духам?
– А что такое смерть? – спросил вновь Цзы-Лу.
– Ты еще не знаешь, что такое жизнь. Как же ты можешь знать, что такое смерть? – все так же загадочно ответил Учитель.
Уклончивые высказывания Конфуция о Небе и загробном мире, а точнее нежелание Учителя говорить на эти темы, дают пищу для очень разных толкований и оценок. Некоторые ученые считают, что Конфуций был в лучшем случае равнодушен к чжоуской религии и стоял на позициях агностицизма, то есть непознаваемости божественного бытия. Другие, напротив, подчеркивают его приверженность к чжоуским культам и даже видят в нем основателя собственной религии. Обе эти точки зрения неубедительны. Западное прозвище «агностик» едва ли подходит китайскому мудрецу, который, по его собственным словам, «познал волю Небес». Но Конфуций, конечно же, не претендовал на лавры оракула и пророка хотя бы потому, что, по его убеждению, «Небо не говорит». И недаром он говорил ученикам, неумеренно его восхвалявшим, что он сам «не родился всезнающим, а всего добился благодаря любви к учению». Остается фактом, что он признавал существование духов, но делал акцент на нравственном и воспитательном значении обрядов: этика для него заслоняла собой религию. Но верно и обратное: религия могла выступать от имени этики. В позднейшем предании сохранился сюжет, в котором со всей откровенностью отобразилось деликатное отношение Учителя Куна к традиционным образам. Однажды Цзы-Лу спросил Конфуция: «Обладают ли умершие сознанием?» Учитель ответил: «Если я скажу, что мертвые обладают сознанием, то, боюсь, сыновья и внуки, истово почитающие предков, будут стараться поскорее отправить живых к мертвым. Если я скажу, что мертвые не обладают сознанием, то, боюсь, легкомысленные потомки не позаботятся даже о похоронах своих умерших родителей. Сейчас тебе не так уж важно знать, обладают мертвые сознанием или нет. Рано или поздно ты сам об этом узнаешь». Вот так неопределенно но и – нельзя не видеть – на редкость здравомысленно рассуждал Учитель Кун о смерти. И ответ сумел дать откровенный и неоспоримый: умрешь и сам узнаешь (или не узнаешь – но тогда и спрашивать некому будет). Рассказ этот очень похож на анекдот, сочиненный для вящего литературного эффекта, но тем он и ценен. Последователи Конфуция словно нарочно подчеркивают нежелательность и даже невозможность ответить на вопрос о том, нуждаются ли усопшие предки в заботе их здравствующих потомков. Важно, что эта забота нужна самим потомкам.
Откуда все же такое нежелание определяться в вопросах веры? Причину, вероятно, надо искать в том, что конфуцианство – это своего рода псевдорелигия: оно трактует на религиозный лад жизненные принципы человека, но утверждает их моральную и культурную самоценность. Духовное подвижничество конфуцианского человека затвердевает в формах культуры – этой мозаике нетленных и общедоступных кристаллических сгустков жизни. Конфуцианцы во все времена с готовностью признавали, что бытующие в народе культы основываются на иллюзии, но иллюзии не только полезной для самих людей, но и неизбежной, и в этом смысле совершенно правдивой. Как ни странно, они смогли бы со всей серьезностью отнестись к известному афоризму Вольтера, который для многих европейцев звучит кощунственно: «Если бы Бога не было, его следовало бы выдумать». Быть может, они не сочли бы возмутительным и еще более дерзкое, сочащееся ядовитым сарказмом высказывание Стендаля: «Единственное оправдание Бога состоит в том, что его нет». Все же сами китайцы ничего подобного никогда не говорили, и это обстоятельство выдает фундаментальное различие между европейской и китайской традициями: первая отталкивалась от прометеевского самоутверждения мыслящего субъекта, вторая находила опору в спонтанности народной жизни. Но спонтанности осмысленной и пресуществленной в неуничтожимые, стильные формы вещей.