– Какой там номер? – не оглядываясь, спросила она и исчезла в гостиной. – Ноль два? Ноль один?
Я услышал, как грохнулся телефонный аппарат. Лариса невнятно простонала какое-то длинное ругательство. Что-то упало снова. Я встал. Господи, что она делает? Ведь если она позвонит, милиция будет тут через полчаса. И все, конец. Вот тогда действительно будет конец.
Я ворвался в гостиную.
– Подожди! Не надо! – Голос получился чужой, высокий и звонкий.
Лариса подняла голову. Стоя на коленях, она уже набирала какой-то номер. Другой рукой придерживала телефонный аппарат, кокетливую имитацию из фальшивого золота и слоновой кости, по определению моей мамаши, «в версальском стиле маркизы де Помпадур», один из семейки жеманных уродцев (были еще точеные подсвечнички из хрусталя, псевдоантичные ходики в колбе, дуэльный «лепаж»-зажигалка на подставке красного дерева, выводок фаянсовых пастушек и трубочистов), коих она выписывала по немецкому каталогу для украшения нашего строгого социалистического быта.
Я вырвал трубку из рук Ларисы, сграбастал аппарат и с размаху грохнул его о стену. Уродец взорвался с веселым звоном, разлетелся фейерверком пластмассовых осколков, мелкие железные потроха – шестеренки, звоночки и винтики – беззвучно разбежались по ковру. Я выпрямился. Акт вандализма принес неожиданное облегчение. Будто прорвался нарыв. Бог свидетель – помпадуров телефон давно действовал мне на нервы. Лариса, смиренно сложив ладони на коленях, точно послушница, смотрела на меня с выражением, которое в старых романах называли смятением.
– К черту милицию! – Неожиданно я почувствовал прилив сил, чуть ли не бодрость. – К черту! Этот подонок угробил твоего отца, разрушил твою семью! Все правильно! Мы сделали все правильно! Правильно и справедливо!
– Справедливо… – повторила Лариса чуть слышно. – Но неправильно.
– Черт! Черт!! – заорал я. – Да! Не так, как планировали! Да! Но мы можем все исправить… И мы исправим, если не будем впадать в истерику.
– В истерику… – снова повторила она. – Тут есть от чего впасть в истерику. Не каждый день я родного дядю…
Лариса, сжав кулак, вялым жестом проткнула воздух перед собой.
– Дядю?! Да ты… Да как… – Я бросился на колени, ухватил ее за плечи. – Ведь это же из-за него твой отец…
– Я слышала! – перебила она сердито. – Все слышала. И не тряси меня… я тебе не груша.
– Конечно, не Груша. Ты ж Лариса. – Я глуповато хмыкнул.
Она прыснула в ответ, я усмехнулся. И вдруг, не сговариваясь, мы начали хохотать. Я ржал без удержу, не мог остановиться, сквозь гогот повторял: вот видишь, вот видишь! Что я имел в виду – бог знает, смех просто пер из меня. Лариса заливалась, вытирая кулаком слезы, раскачивалась, точно в каком-то ритуальном языческом танце. Внезапно, безо всякого перехода, она схватила мое лицо, схватила ладонями, пальцами – на миг вперив в меня безумные рысьи глаза – и хищно впилась мокрым ртом мне в губы. Мы стукнулись передними зубами, ее пальцы вцепилась мне в волосы, она рычала, плотоядно вгрызаясь горячим ртом, зубами, мне в лицо, в шею, в грудь.
– Лариса… – промямлил я. – Ты что?..
– Заткнись! – Задыхаясь, она стянула с себя майку, сорвала лифчик, коротко рявкнула: – Ну?!
50
Когда мы вернулись на кухню, мертвеца там не было. Труп исчез.
Я остолбенел и замер в дверях. Лариса крадучись, точно ступала по первому льду, приблизилась к блестящей малиновой луже. Наклонилась, осторожно дотронулась указательным пальцем. Приблизив к глазам, долго разглядывала красное пятно на кончике пальца. Потом, медленно повернувшись, ошалело показала палец мне.
По полу тянулся кровавый след и уводил в кладовку. Я заглянул: в нос шибанул крепкий нафталиновый дух, с перекладины в холщовых саванах, точно повешенные декабристы, свисали мамины шубы. И никого. Я бросился в прихожую. В два прыжка очутился у входной двери – она была заперта. В зеркале промелькнуло отражение: серые губы, белые глаза – господи, кто это? Кинулся по коридору. На ходу распахивал двери, истерично щелкал выключателями: туалет – пусто, ванная – никого. Он что, испарился?!
Испарился?! Нет, нет, испариться он не мог! Я остановился, заставил себя успокоиться. Тяжело дыша, оглядел коридор, медленно вернулся к кладовке.
Обеими руками, точно пудовый занавес, я рванул мешки в стороны и увидел его. Забившись в угол, он сидел, скрючившись, как уродливый горбун, как злой карла из немецкой сказки, сжавшись, словно пытался уменьшиться до неприметного размера мыши или паука. Его рука, блестящая, лаковая, будто в багровой перчатке, сжимала мокрое пятно на груди. Вдруг вспомнил: когда играли в прятки, Колька был умней, он подтягивался на перекладине и поджимал ноги.
– Ад опустел. – Дядя Слава скривился, как от судороги. – Все бесы тут…
Я бросился на него. С деревянным хрустом, звонко, точно сук в лесу, сломалась перекладина, мешки с шубами, охнув, повалились вниз.
Мы барахтались в мягком нафталиновом месиве, тяжелом и душном, как пуховая перина купеческой вдовы. Его пальцы судорожно шарили по моему лицу, пытаясь выдавить глаза. Я откинул руку, навалился, между нами топорщился податливый аморфный хаос пушистых шкур, упакованных в мешковину. Мой кулак, как во сне, беспомощно бил в ватную стену. Мои пальцы жадно рыскали в поисках его горла, но находили лишь мохнатую вялую мякоть мертвого меха. Он был подо мной, я слышал его сиплое дыхание. Он кашлял, что-то хрипел, я смог разобрать лишь «сволочь». Я снова дубасил, колотил, наваливался всем телом, сгребал ленивую нафталиновую кашу и душил, душил. Но с дотошной убедительностью ночного кошмара каждый раз ему удавалось ускользнуть.
И тут он ошибся. Его палец оказался у меня во рту; ухватив щеку изнутри, точно крючком, он рванул вбок, пытаясь порвать мне лицо. От боли все побелело, казалось, я услышал, как трещит кожа. Из-под тряпичного вороха в меня воткнулись его глаза, страшные глаза раненого зверя – безумная ярость, ненависть, смертельный ужас. Теперь он попался. Я крепко схватил его руку, вывернул, подавшись вперед, прыгнул ему на грудь. Мое колено уперлось в горло, сцепив кулаки замком, я замахнулся и с утробным «гаком» хрястнул его по лицу. Потом ударил справа, и еще раз слева. Бил в висок, бил наотмашь, как молотом. Из уроков анатомии я помнил, что клиновидная кость, примыкающая к височной, – самая тонкая из всех двадцати девяти костей черепа.
51
Я выполз из кладовки. Привалившись к стене, с тупым изумлением разглядывал свои изуродованные руки – ссадины и царапины, костяшки, сбитые до мяса; очень подмывало слизнуть кровь языком, но останавливала мысль, что на руках была не только моя кровь. Из распахнутой кладовки, из-под вороха шуб, бесцеремонно перегородив коридор, торчали ноги в черных кроссовках. Лариса сидела рядом на корточках и с тихим вниманием изучала серые рифленые подошвы.
Оглушенные и раздавленные, точно чудом уцелевшие пехотинцы после вражеского артудара, будто жертвы кораблекрушения, выброшенные на берег по чистой случайности, или как те пациенты, что пережили клиническую смерть, мы заново учились дышать, заново учились видеть, на ощупь пытались опознать этот новый негостеприимный мир. В том, что именно тут и сейчас мы пересекли границу и ступили в новую, неведомую вселенную, у меня не было ни малейшего сомнения. Коридор утратил черты конкретной части знакомого места, став чем-то вроде кессонной камеры в батискафе или входным шлюзом космического корабля. Дверь открылась, холодная бескрайная бездна разинула пасть. Ад опустел, все бесы были здесь.