– Лариса, – прошептал я, словно пробуя имя на вкус.
Не знаю, молилась она или просто стояла у иконы какого-то малоизвестного святого. Отчаянная желтизна ее сапог казалась почти кощунственной. На стене рядом темнела старая фреска, я узнал сюжет, один из бесспорных хитов Нового Завета – «Усекновение главы Иоанна Крестителя». В слове «усекновение» мне слышится некое псевдославянское кокетство. Впрочем, западный вариант «обезглавливание» немногим лучше.
Саломея, юное существо, едва достигшее половой зрелости, в награду за свой танец просит в подарок голову пророка. Буквально – отрубить и принести на блюде. Откуда в простой еврейской девушке такая кровожадность? Генетика тому виной, скверное воспитание или дурное влияние окружающих?
На фреске художник добавил ей лет десять; широкоплечая и сисястая, она напоминала бойкую ассистентку балаганного факира. Ухватив не очень умело нарисованными руками поднос, она показывала нам свой приз – отрубленную голову. Пророк, лохматый и бородатый, как хиппи, продолжал смотреть на мир большими черными глазами. Его голова плавала в алой лужице, красный пунктир изображал капающую с подноса кровь.
Иоанн, родственник Христа и его идейный предтеча, образец высокой морали в мире повального инцеста и изощренных половых извращений, глубокий философ и яркий оратор – именно он автор бессмертной фразы «Я есть глас вопиющего в пустыне», был убит по капризу испорченной девчонки. Казалось бы, Божья кара неизбежна, уж такой грех точно будет наказан. Ничуть не бывало, и более того: в пятнадцать лет Саломея выходит замуж за своего дядю, а после его смерти – за своего кузена по имени Аристобул Халкидский. Это очень удачный брак, поскольку муж успешно работает царем Сирии и Армении. Царица Саломея живет долго и счастливо и в семьдесят три года умирает в кругу любящей семьи. Воистину: неисповедимы пути Господни.
Я тихо подошел к Ларисе. Лица я не видел, и мне вдруг взбрело в голову, что она плачет. Глядя в затылок, нарисовал в воображении ее лицо – слегка скуластый овал – с едва уловимой татарщинкой, губы – чуть приоткрытые, влажные глаза. Добавил мягкие тени: свет падает сверху справа, левая часть головы уходит в тень, фон за ней должен быть светлей – это закруглит голову и добавит воздуха в рисунок; рефлексом добавил объем, блики в глазах. Легкий блик на носу и правой скуле. Никак не мог вспомнить ее уши.
Рисуя, я выпадаю из жизни. Даже рисуя не на бумаге, а в воображении. Банальная фраза «время остановилось» объясняет мое состояние лучше всего. Когда Лариса обернулась, я не мог точно сказать, сколько времени я простоял за ее спиной – пять минут или час. Наверное, все-таки не час.
Она не плакала. Посмотрела на меня без удивления, точно знала, что я там.
– Тебе что-то нужно? – Вопрос прозвучал вполне доброжелательно, я даже растерялся.
– Ухо… – проговорил я. – Покажи мне ухо. Пожалуйста.
И снова она не удивилась, отвела рукой прядь волос, чуть наклонила голову. Ухо оказалось безупречной формы, чистый Бартоломео Венето.
– Спасибо… – пробормотал я. – Очень хорошее ухо…
Она кивнула, невинно спросила:
– Показать что-нибудь еще?
– Нет. Остальное я помню… – ляпнул я, краснея всем лицом. – Не в том смысле…
Она приложила палец к губам, строго поглядела наверх в подкупольный сумрак.
– Ты молилась? – прошептал я первое, что пришло в голову.
– А что, разве Бог есть? – так же тихо спросила она.
– Ну, ведь кто-то построил эту церковь? – уклончиво ответил я.
– Людям нравится заблуждаться. Так они это называют «заблуждаться». На самом деле они жить не могут без вранья. Врут себе, врут друг другу.
– Понятно. В Бога ты, значит, не веришь.
– А ты?
– Не знаю. Хотелось бы… У меня бабка всю религиозность отбила, таскала по церквям чуть ли не с пеленок.
Лариса улыбнулась.
– Мне казалось, должно быть наоборот. Ну, если с детства таскала, вроде как должен быть выработаться рефлекс.
– Ага, выработался, – кивнул я. – Рвотный.
На улице прогрохотал трамвай, звонко и весело, как ящик с железным хламом. Эхо прозвенело и растаяло под куполом.
– Не богохульствуй! – Лариса распахнула куртку, выставив круглую грудь с твердыми сосками, проступающими сквозь тонкий хлопок белой майки. – Ну и духота… А что ты тогда тут, в церкви…
В ее глазах мелькнула догадка, она осеклась, не договорив. Молча оглядела меня, словно оценивая еще раз.
– Ты не подумай только, – торопливо начал я. – Не подумай, что я псих какой-то, выслеживаю женщин тайком по церквям… Нет, нет, совсем не так…
Круглая старушка, в тугом платке, с коричневым рябым лицом, неслышно подкатилась к нам и что-то зло зашипела, дергая меня за рукав. Я замолчал, старушка выждала с полминуты. Отошла, пару раз грозно обернувшись.
Лариса продолжала внимательно смотреть мне в лицо, с грустью, сожалением, – так смотрят на разбитую чашку: ведь только что была как новая, а тут на тебе.
– Послушай, – быстрым шепотом начал я. – В жизни бывают моменты…
– Что ты знаешь про жизнь? – шепотом перебила она. – Тебе сколько лет?
– Двадцать один.
– Больше восемнадцати не дашь…
– Восемнадцати? Я ж на четвертом курсе…
– Да черт с ним, с твоим курсом!
Она вдруг замолчала, потом, приблизив лицо так, что сквозь свечную вонь на меня пахнуло сладкой горечью, так изнутри пахнет тисненная золотом лиловая обертка от шоколада «Золотой ярлык», медленно произнесла:
– Мы поступим вот как: я сейчас повернусь и уйду, а ты останешься здесь. Ты не пойдешь за мной. Ясно?
Я кивнул.
– И не думай обо мне. Забудь, точно меня не существует…
– Мне тебя до конца семестра рисовать, – невесело усмехнулся я. – Шестьдесят с лишним часов.
– Вот и рисуй. – Она коснулась пальцами моей щеки. – Я для тебя лишь модель. Обнаженная натура.
5
Кабинет истории искусств находился на четвертом этаже – выше были лишь чердак и бледное московское небо. По четвергам и вторникам опускались пыльные глухие шторы, включался проектор, зажигался янтарным светом экран.
К четвертому курсу мы наконец добрались до Рембрандта ван Рейна, до Вермеера Дельфтского, благослови господь его бессмертную душу, до буйного Веласкеса и божественного Караваджо. Позади остались скучная наскальная живопись, рыжая лошадь со стены пещеры Ласко и Виллендорфская Венера – пузатая статуэтка, выточенная каким-то троглодитом двадцать пять тысяч лет назад; остались позади и фаюмский портрет с одинаково глазастыми лицами, египетские сфинксы и мумии, невнятная чеканка этрусков; лихая китайская каллиграфия и усердная персидская миниатюра; бодрая мускулистая скульптура Эллады, плавно деградирующая в римский скульптурный портрет; беспомощная худосочность Средневековья, задавленного монументальной готикой; неожиданный взрыв Ренессанса с колоссами инопланетного калибра – Леонардо и Микеланджело. Место действия – Флоренция, Рим, Венеция и Милан. По одним и тем же улицам ходят Рафаэль, Джорджоне и Боттичелли, в кабаке пьет кьянти Гирландайо, на мосту караулит кого-то Вазари – какое-то невероятное столпотворение гениев.