– А если нет? – спрашивал я, нетерпеливо трогая ствол.
– То это не целевая винтовка, а…
Дед обладал неограниченным запасом матерных слов и выражений, звонких, трескучих, в совершенно неожиданных комбинациях. Разумеется, к десяти годам я знал значение и примерный смысл нецензурщины, ведь рос я, как и все мое поколение, почти беспризорно, да к тому же на Таганке.
Родители ханжески возмущались, впрочем, тихо – дед был вспыльчив и крут. Он мог запросто «снять с довольствия» любого. Бабка давно махнула рукой. Некоторые из дедовых словесных выкрутасов восхищали, другие ставили меня в тупик: обладая с младенчества живым воображением, я при всем желании не мог визуализировать отдельные словосочетания.
Дед повесил бумагу с мишенью (у него этих пистолетных мишеней «номер восемь» под кроватью был целый чемодан) на дверь «теремка», отмерил пятнадцать шагов. Легко переломив ружье, зарядил. Вскинув к плечу, хищно замер. Звук выстрела разочаровал, будто кто-то задвижкой щелкнул. Мы вместе подошли к мишени, дед попал в девятку. Результат ему явно не понравился, он замысловато выругался.
Прошло десять лет, половина моей жизни плюс один год, давно уже нет деда, нет и ружья с прикладом «Монте-Карло», но я и сейчас без труда могу нарисовать по памяти деда, его сухопарую и по-верблюжьи неказистую фигуру, драный халат в персидских огурцах изумрудной расцветки, шею, бледную и хрупкую, как у приговоренного к гильотине мятежника, сильные, по-крестьянски костистые руки.
Я не подвел старика, к концу лета уже выбивал девяносто из ста. Выяснилось, что точность зависит не только от тщательности прицеливания, а от устойчивости позы и от дыхания, от обычной физической силы, называемой дедом «твердостью руки», и, конечно, от уверенности. Стреляли мы только по мишеням, стрельбу по бутылкам, яблокам и прочим неуставным целям дед называл нецензурным существительным. Тайком от деда я постреливал воробьев, их смерть выглядела ненастоящей – птаха, сидевшая за секунду до выстрела на ветке, просто исчезала. На самом деле она падала в высокую траву сада, которую мы никогда не косили.
Тем августовским утром я проснулся раньше всех. С востока лился ослепительный свет, белый, точно кипящая ртуть. Я вышел на крыльцо и зажмурился. Беспечные птицы высвистывали бодрые трели. Пахло концом лета, мокрой корой, грибами. И неумолимо надвигающимся первым сентября. Капли росы мерцали битым стеклом на листьях, в жухлой траве. На жестяной крыше «теремка» таял иней. Пар клубился сизым туманом, плыл над травой, блуждал меж стволов, путался в ветках яблонь.
Зарядив ружье, я пристроил его на плече. Точь-в-точь как те лихие ковбои из трофейных вестернов с Джоном Уэйном, что иногда крутили у нас в «Иллюзионе». Неслышно спустился по ступеням, огляделся. Из большой березы за колодцем доносилась трель из четырех нот, которая повторялась снова и снова с равными промежутками. Присмотревшись, я разглядел среди желтоватых листьев крупную птицу. Она пела.
Я попал ей в грудь. Птица, обрывая листья, кубарем скатилась вниз. Упала на песок и стала часто-часто бить крыльями. Она кричала сипло и страшно, из клюва лезли розовые пузыри. Восторг от точного выстрела моментально сменился ужасом. Судорожные пыльные крылья, кровавая пена, а главное – этот крик. Этот невыносимый крик.
Как в кошмаре, когда источник ужаса становится центром притяжения, я медленно пошел к птице. Я не понимал зачем, я знал: главное – остановить этот крик. Птица билась в агонии, на груди проступило темное мокрое пятно. Воздух приобрел вязкость, будто загустел. Преодолевая тягучую пустоту, я перезарядил ружье, прицелился и выстрелил. Птица дернулась, но не умерла, она продолжала кричать. Я зарядил и выстрелил снова.
Когда я закидывал птицу листьями и песком, меня скрутила судорога. Прямо там же, у березы, меня вырвало.
Больше я не стрелял, даже по мишеням. А следующим летом дед умер. Какие-то хмурые типы из Минобороны появились буквально на следующий день после похорон и, деловито запротоколировав, увезли с собой добрую половину дедовых орденов – тех, что из благородных металлов и с драгоценными камнями. Оказалось, что родина, награждая своих героев, выдает им ордена напрокат, как бы поносить на время.
Хмурые прихватили и весь огнестрельный арсенал: револьвер системы наган, два карабина, английский и американский, и браунинг с рукояткой из слоновой кости. Духовушка явно не относилась к огнестрельному оружию, но после кладбища и поминок нам было совершенно наплевать на такую ерунду. Министерские забрали и ее.
38
Когда я вернулся к яме, на иранской территории уже никого не было. Я спрыгнул на дно, взял лопату, отряхнул с черенка песок, начал копать. Грунт стал тверже, попадалось много камней, лопата со скрежетом застревала, натыкаясь на очередной булыжник. Я опускался на колени, пальцами выковыривал скользкий камень, выкидывал наружу. От сырой грязи кроссовки промокли насквозь, внутри противно хлюпало. Казалось, яма никак не хочет становиться глубже. Азарт мой испарялся. К тому же ныла спина, свежие мозоли горели, сквозь грязь на ладонях проступала кровь.
Но самый большой шок я испытал, взглянув на часы. Полпятого! Ведь только что был полдень! Куда исчезли четыре часа? В мои планы не входило ночевать на даче, я собирался покончить с проклятой ямой, обойти еще раз комнаты, проверить замки… Теперь весь план летел к чертям собачьим. Честно говоря, я надеялся к вечеру вернуться в Москву, ведь у Ларисы теперь был ключ от черного хода. Мы с ней не договаривались, но…
Выяснилось, что сумерки на дне ямы наступают раньше, чем на поверхности земли. Рыть в темноте было просто глупо. Внутренний голос звучал весьма убедительно, мне стоило серьезных усилий не поддаться на уговоры: закончить можно и завтра, от грязи в ранах бывает заражение крови и гангрена, с промокшими ногами запросто подцепить простуду… Я продолжал копать из упрямства. Чем логичнее звучал довод, тем упорнее я продолжал рыть. Ожесточенно втыкал штык лопаты, крякнув, наваливался и поддевал пласт, со стоном выкидывал грунт наружу. Теперь мне было все равно, куда летит земля.
Солнце садилось. Медно-красные стволы сосен зажглись надо мной, небо приобрело беспечный оттенок – что-то пошловато-розовое с переходом в голубой. Мне было не до заката, я продолжал остервенело рыть. Лопата казалась чугунной. Резиновая подошва соскользнула, и я ударился косточкой. Взвыв, руками сжал звенящую от боли голень, сполз в грязь. Вкрадчивый голос в моей голове весомо произнес: все, шабаш, хватит на сегодня. Неожиданно другой истерично вскричал: нет, нет! Если ты не закончишь сегодня до заката, то все пойдет прахом! Я так загадал! Ничего у вас не получится, если до заката не выкопаешь, понял?!
По необъяснимой причине аргумент второго мне показался убедительным. С одержимостью я принялся врываться в плотную землю. Кажется, что-то кричал, кому-то грозил. Отплевывался от грязи, оглядывался на быстро темнеющее небо. И бешено продолжал рыть.
Еще утром я решил, что закончу копать, когда край ямы упрется мне в подбородок. Небо надо мной перетекло из кораллового в блаженно-брусничный, после в малиновый, а потом в густо-вишневый. Цвет огня, цвет рубина, цвет крови… Я выпрямился, выставил подбородок – в аккурат! Все! Неужели все?!