Лариса начала говорить тихим дремотным голосом – так говорят добровольцы, загипнотизированные на этих дурацких сеансах гипноза. Начала фразы я не разобрал.
– …и от этого еще хуже. Еще подлее. Каторжная красота… никому и в голову не придет, какой ад скрывается под ней. Им кажется, что у тебя и внутри розы да мед. Розы да мед…
– Лариса? – позвал я негромко.
– Ведь и ты тоже? – откликнулась она сонно. – Тоже так подумал, когда увидел меня там, в классе. Голой. Про розы и мед.
Я вспомнил, вспомнить оказалось легко – моя душа восторженно замерла, проваливаясь, точно в пропасть, в восхитительную фантастическую бездну.
– Я подумал, что никого прекрасней…
– Вот… – Она тихо и грустно рассмеялась.
Да, вспомнил. И даже без усилий – тут я был как рыба в воде. Быстрый тунец, с телом, подобным серебряной стреле. Память, увлекаемая фантазией, понесла меня дальше. Так легко в непроглядной тьме нарисовать все, чего пожелает душа, – или этого жаждет тело? Буйная похотливая кровь? Какая, к чертям собачьим, реальность? Какая, к бесу, правда? – нет их. Есть фантазия, мираж, есть алчущие лакомств глаза василиска, горящие мертвыми сапфирами. Что я вообразил тогда, увидев ее на подиуме? Что увидела моя душа? Гордую томную красавицу с инфернальным профилем, как у испанской королевы? Персидскую рабыню с мальчишеской грудью и с крепкими, как у цирковой наездницы, ляжками? Девственную сильфиду туманного бора, что притворяется сладострастной нимфой, или наоборот? Любовь небесную или Любовь земную? Да какая, к черту, разница, петля или гильотина, черное или белое, ад или рай? – ведь единственное, единственное, что имеет смысл в этой жизни…
– Я тебя люблю… – прошептал я чужим плоским, как с граммофонной пластинки, голосом.
Она молчала. Тишь и тьма навалились на меня – глухие казематы, лесные чащи, темные пещеры, – где я? Как я попал сюда. Я услышал, как скрипнуло ее кресло. На веранде у нас были старые кресла, плетенные из ивовых прутьев. Шагов я не услышал, она возникла из тьмы – ее руки, ее губы, мокрые и жаркие. Горькие и соленые. И яблочный осенний запах. Неожиданно все сложилось – именно тут, на веранде, мы раскладывали сентябрьские яблоки.
– Пожалуйста… пожалуйста… не надо, – всхлипывая, простонала она. – Прошу тебя! Нельзя нам… Ты себе не представляешь… это такая мерзость. Ты наивный, ты такой наивный…
Крепкой ладонью она сжимала мой затылок и с какой-то сумасшедшей одержимостью целовала. На миг мне стало жутко. Неужели тот подонок, Малиновский, прав? Неужели банда Костюковича?
– Саламандра? – Я схватил ее руки и сжал запястья. – Это саламандра?
Лариса застыла. Черный силуэт на фоне фиолетового неба.
– Саламандра? – точно спросонья, спросила она. – Какая саламандра?
– Татуировка! Твоя татуировка на ноге! Знак! Клеймо!
– Какое клеймо?
– Банды Костюковича!
– Какого Костюковича? Кто такой Костюкович?
– Бывший доктор. Он находит красивых девиц и зомбирует их. Всякими препаратами. Они становятся как роботы…
– Что за бред? Ты что, серьезно?
Я смутился, замолчал.
– Ты действительно веришь в эту чушь? – Она вырвала свои руки из моих. – Господи! Ну зачем, зачем я связалась с ребенком!
– Не, – оправдываясь, начал я, – ну как же, все ж говорят: доктор Костюкович…
– Ты, наверное, и в инопланетян веришь? Есть маленькие, с большой головой, а другие здоровенные, метра два с половиной. Точно?
– Погоди…
– И в цыган, которые продают жвачку с бритвами внутри? И в секретный телефон Брежнева? И в бабку, что купила икру вместо селедки в Елисеевском…
– Что за бабка? При чем тут икра?
– Ну как же! Старушка купила банку селедки, дома открыла, а там черная икра. А по радио передают: директора Елисеевского расстреляли за контрабанду. Он севрюжью икру в селедочных банках за границу переправлял.
– Дичь какая! – рассмеялся я.
– Ага, вроде доктора Костюковича твоего.
– Ну а как же татуировка? Саламандра?
– Это я с Танькой Соковой после «Ленинградских клинков» сделала. Вроде тайного союза. Она тогда золото взяла, а я бронзу. У Таньки сосед был, художник, Алик-Модильяни звали, у него наколка на руке была «Лучше быть в рядах СС, чем рабом КПСС». Он, кстати, говорил, что у художников-кольщиков в тюрьме самая вольготная жизнь.
Я не видел, но почувствовал ее улыбку. Лариса положила мне голову на колени, я гладил ее волосы и слушал. Слушал и разглядывал звезды – их оказалось невероятно много, целая россыпь крошечных, бескорыстно моргающих бриллиантов.
20
Ее отец был физиком, работал в Курчатовском. Занимался разработкой и испытанием магнитных систем. Пять лет назад, в самом начале января, его арестовали. В шестьдесят четвертой статье со зловещим названием «Измена Родине» среди суконных юридических фраз затерялась невнятная формулировочка «оказание иностранному государству помощи в проведении враждебной деятельности против СССР». За год до того отец ездил в Братиславу, на конференцию; якобы именно там и произошел акт измены. Процесс, разумеется, был закрытым. Приговор – лишение свободы на десять лет с конфискацией имущества. В ночь после вынесения приговора отец повесился в своей камере. Как особо опасный преступник он сидел в одиночке.
Они бы определенно пропали – Лариса и ее мать, – не помоги им младший брат отца. Дядя Слава. Ему удалось спасти часть имущества и денег. Мать – Лариса произносила это слово коротко, точно плевок, – работала завотделением реанимации в Первой градской. После ареста отца ее уволили. Они очутились в подвале общежития на станции Рабочий поселок, в сырой комнате не больше чулана с одной железной кроватью. Мать не могла устроиться даже медсестрой; постепенно стало ясно: из Москвы надо уезжать.
Дядя Слава спас их снова. Через своих влиятельных знакомых он сумел устроить мать врачом в Склиф, в службу крови и консервации тканей. Лариса вернулась в спортшколу. А в июне они переехали к нему жить. В трехкомнатную квартиру в новом ведомственном доме рядом с зоопарком.
Дядя Слава был холостяком и служил в какой-то засекреченной конторе. Невысокий и элегантный, с насмешливыми серыми глазами, один в один как у отца, из кармана двубортного пиджака непременно выглядывал уголок шелкового платка той же расцветки, что и безукоризненный галстук, черные ботинки всегда сияли – по начищенным ботинкам, шутил он, всегда можно отличить джентльмена от мужика. Он вообще был остряком, этот дядя Слава. Ларисе он почти нравился. Единственное, чего она не понимала, за что ее отец так недолюбливал своего младшего брата. Отчего он, отец, когда говорил о брате, всегда морщился, точно от зубной боли.
Разумеется, мать вышла за дядю Славу замуж.
С дядей Славой они зажили весело и нарядно: летом – непременные Пицунда, Дагомыс или «Жемчужина», зимой – Домбай. Водные лыжи сменяли горные. В межсезонье – мидовский «Спутник» или совминовские «Дали» на Николиной горе. Лариса начала играть в теннис на кортах «Чайки», там же плавала и загорала. На прошлогоднюю Олимпиаду дядя Слава раздобыл ей пропуск какой-то невероятной мощи – на красной диагональной полосе было напечатано «Оргкомитет. Проход всюду». Ее день рождения – восемнадцать! – не шутка, справляли в Архангельском, в отдельном кабинете с бархатными креслами, специальными цыганами и сотней багровых роз в хрустальной вазе. Подарок от дяди Славы – улетный двухкассетник «Сони».