Можно говорить о склонности к монументальному строю, всегда присущей древней грузинской живописи, утраченной в XVIII–XIX веках и совершенно явно просвечивающей в современном грузинском искусстве — и в живописи, и графике, и в скульптуре, и в сценографии. Нет сомнения в том, что живопись Пиросманашвили помогла художникам быстрее определиться в этом качестве, так сказать — открыла им глаза на самих себя. Можно говорить и об определенной приверженности к сумеречному, с любовью к черному цвету, колориту, о его неяркости, внешней сдержанности и суровости в сочетании с виртуозностью и изысканностью, создающими ощущение полноты, богатства, в которых находит проявление артистизм грузинского национального характера. Не случайно сходные черты присущи и грузинской народной музыке (а в чисто эмоциональной природе возникновения и воздействия колорита немало общего с музыкой): мелодическая простота, даже кажущаяся монотонность грузинского пения соединяется со сложнейшей полифонией и с утонченно-импровизаторским началом, дающими впечатление сложности и изысканности.
Уже не нам судить, сохранит ли эти черты грузинская живопись или их сменит что-то другое, но роль первотолчка они сыграли, в них оказалось нечто, способное выразить те неясные устремления, которые бродили в молодых художниках, начинавших перед революцией свою творческую жизнь. И это самое главное.
Если и сейчас, столетие спустя, нам не просто разобраться в обстоятельствах, сопутствовавших выходу Пиросманашвили в его вторую жизнь, в большой художественный мир, то для его современников все представлялось еще сложнее. «Старики», завершавшие ученический период грузинского искусства, с трудом ориентировались в переменах. Академическая выучка, выстраданная и обретенная, нажитая ими, воспринималась как единственная основа и подлинный критерий искусства. Шум, который подняли вокруг Пиросманашвили «левые» художники, а вслед за тем и грузинская художественная молодежь, не мог не смущать их.
Впрочем, старики эти были разные, и их отношение к Пиросманашвили тоже было разное. История стыдлива: заблуждения легко уходят из памяти. Неясные осторожные высказывания, отголоски угасших споров и слухов могут лишь отчасти обрисовать нам позиции каждого из них.
Репутацией самого твердого противника Пиросманашвили пользовался Гиго Габашвили. Слухи, правда, не подкрепленные документами, приписывают ему даже оскорбительные суждения. Нет сомнения в том, что иронические выражения «наши мюнхенцы» и «наши академики» в первую очередь относились именно к нему. Ровесник Пиросманашвили, Габашвили был одним из самых влиятельных, а может быть, и самым влиятельным грузинским художником того времени. Пользовались успехом его серии картин, посвященные Средней Азии и Кавказу. Между ними нет разницы: и чужую Среднюю Азию, и родную Грузию художник видел одинаково спокойным глазом этнографа и запечатлевал одинаково ровной живописью среднеевропейского толка, в которой академическая суховатость маскировалась эффектностью письма, а колористическая бедность — псевдоимпрессионистическими приемами. Конечно, картины самоучки не могли у него вызвать ни восхищения, ни хотя бы сочувствия.
Более сочувственно относился к Пиросманашвили другой «старик» (по терминологии художественной молодежи, а на самом деле в 1916 году ему было всего 50 лет) — Александр Мревлишвили. Выходец из бедной семьи, он хорошо знал деревенскую жизнь, а несколько лет, уже став художником, принужден был сам заниматься крестьянским трудом. И учился он не в академиях Петербурга или Мюнхена, а в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, известном своей демократической атмосферой. Он интересовался народным искусством, изучал древние росписи, пытался как-то использовать их опыт в собственной работе. Рядом со щегольской живописью Габашвили живопись Мревлишвили производит впечатление неловкой, даже неумелой (кстати, ее иные такой и считали), но и более искренней. Временами в ней прорывается та наивная прямолинейность, которая говорит о связи с народной традицией.
Легко объяснимо доброе отношение к Пиросманашвили третьего «старика» (моложе Пиросманашвили на девять лет) — Мосе Тоидзе. Он сам долго работал самоучкой, прежде чем попал в мастерскую к Илье Репину (ученье было прервано высылкой за участие в студенческих кружках). Он знал и вкус существования впроголодь на заработок учителя рисования. Народную жизнь он понимал глубоко и никогда не терял интереса к ней. Нелишне напомнить, что в доме у него висели две картины Пиросманашвили («Молотьба» и «Фаэтон у духана»), что позднее именно он разыскал и преподнес организованному после революции художественному музею шедевр Пиросманашвили — картину «Белый духан». Наконец, не кто иной, как Мосе Тоидзе откликнулся уже упомянутой статьей на однодневную выставку Пиросманашвили и, между прочим, вообще был первым грузинским художником, написавшим о Пиросманашвили.
Статья эта очень доброжелательна. Тоидзе вступается за художника, защищая его от неназываемых противников, считавших, что такая выставка оскорбляет искусство. В живописи Пиросманашвили он отыскивает массу достоинств: «Тип грузина в платье с обшлагами прекрасен своей цельностью и удивительно сочетается с фоном»; «Такого же характера другая его замечательная картина»; «Не только жанрист, но и талантливый пейзажист»; «О, какой покой, какая великолепная, трогающая сердце нежность-утонченность в этой примитивной картине!» В произведениях Пиросманашвили ему дорога народная основа, и эту основу он считает самым ценным: «Пока народ еще сохранил в одной-двух сильных личностях своеобразный стиль, характер, своеобразные формы творчества, нужно черпать из этого источника. В этом наша сила…»
Однако Мосе Тоидзе — и это очень существенно — не выделяет творчество Пиросманашвили из народного искусства в целом: «Нико Пиросманашвили не существует как художник-творец… он рисует, как ремесленник, увеличивает маленькие картины хладнокровно и без переживаний». Он не случайно несколько раз называет его примитивным и заключает статью словами: «Такое примитивное народное творчество имеет немалое значение для нашего национального самоопределения»
[145].
Вольно или невольно, но вспоминаются при этом те споры, которые в свое время вызывала поэзия Важа Пшавела. «Литературные враги поэта еще при жизни возводили на него поклеп, будто стихи, которые Важа Пшавела привозил в хурджине из Чаргали в Тбилиси, в большинстве своем были записаны в народе»
[146]. Даже критики, как будто высоко ставившие его творчество, отказывали ему в праве считаться «настоящим» поэтом: «Мы считаем Важа Пшавела только народным поэтом и не согласны с отзывом… который величает произведения Важа шедеврами… <…> Шедевр — высокое понятие, плод европейской действительности и не подходит для характеристики поэзии Важа… Наш народ во всем схож с поэзией Важа: он тоже младенец, живой и впечатлительный, но пока беспомощный, не доросший до подлинно человеческого творчества»
[147] — так писали об образованном человеке, знакомом с философией и мировой литературой, поэте, прозаике, публицисте — можно ли было ожидать, что безвестного духанного живописца оценят выше?