Он не был блудным сыном, ищущим новизны впечатлений: чужие края его не привлекали, хотя он легко мог попасть с контрабандистами в Турцию или в Персию. Он не побывал по ту сторону Кавказского хребта, не ездил даже в Армению и в Азербайджан. Только родина, только Грузия. Эти недальние и недолгие поездки неизменно кончались в Тифлисе.
Но и в Тифлисе продолжались его бесконечные странствия, хотя закрепиться на каком-то постоянном месте он как будто мог бы легко. Покровители отыскивались сами собой. Месхишвили с Черкезовской улицы не раз звал его: «Иди ко мне жить, дам тебе комнату, положу жалованье, одежду; каждую неделю — в баню. В свободное время рисуй, сколько хочешь для других». Предложение, казалось бы, выгодное и нисколько не стеснительное для любого, но Пиросманашвили отказался: «Нет, не хочу надевать кандалы». А пристанище он находил в разных местах. Свою каморку он имел в духане «Рача», принадлежавшем Матэ Гвимрадзе и Мине и Нестору Ситаташвили, и временами жил там в 1911–1912 годах — приблизительно тогда, когда писал групповой портрет хозяев духана вместе с их другом, виноделом Антимо Каландадзе, портрет, получивший название «Кутеж у Гвимрадзе». В этой каморке написал он одно из многих изображений царицы Тамар и «Праздник в Цхенис-Цкали». В начале 1913 года он жил в погребе «Карданах» на Молоканской. В 1913 или 1914 году — там же, на Молоканской, у сапожника по кличке Чинка (Бес). В 1914 году — у своего приятеля, торговавшего цветами. Весной 1917 года — снова недолгое время у Бего Яксиева. Были, очевидно, и другие места. Но нигде он не задерживался, отовсюду рано или поздно срывался, как бы удобно ему ни было.
Только один предел знали его странствия по Тифлису — они замыкались миром окраин. Жители этих окраин, люди самые простые, составляли ту среду, в которой он существовал: мелкие торговцы, разносчики, муши-носильщики, железнодорожные служащие, приказчики, ремесленники, слуги, духанщики. И те, кто недавно пришел в город в поисках заработка, и те, кто давно и прочно осел в городе, и те, кто еще не разорился, и те, кто уже стал босяком, и крошечные хозяева — «фабриканты» и «коммерсанты», подчас соединявшие в себе и хозяина, и работника.
В этом мире Пиросманашвили был свой, а «тот» мир был для него закрыт. «Тот» мир был миром преуспевающих, уверенных в себе, хорошо одетых людей, электрических фонарей на Головинском проспекте, сияющих витрин на Дворцовой, бесшумно катящихся экипажей на дутых шинах — о нем можно было бы и не жалеть. Но он одновременно был и миром прекрасных писателей и поэтов, образованных художников, выдающихся артистов, миром вернисажей, концертов в артистическом обществе, публичных лекций, литературных чтений, премьер в Грузинском театре или в Казенном театре, гастролей приезжих знаменитостей, редакций газет и журналов — всего, чем заявляла о себе идущая к новому подъему грузинская культура.
Пиросманашвили существовал вне этой жизни. Правда, настойчиво рассказывали про его дружбу с прославленным Важа Пшавела, даже сообщали подробности их знакомства. Будто однажды Важа Пшавела зашел с друзьями в один дом на Песках. Хозяин принял их на веранде, потому что в зале работали маляры. Потом, когда сели за стол, пригласили и маляров, среди которых оказался Пиросманашвили. За разговором поэт и художник быстро нашли друг друга. Пиросманашвили рассказывал про свою многотрудную жизнь, а Важа Пшавела утешал его. Так они сдружились. Поэт приезжал изредка в Тифлис и всякий раз встречался с Пиросманашвили.
История этой дружбы дала тему известному стихотворению Валериана Гаприндашвили «Важа и Пиросмани». Верить ей, увы, трудно. Скорее всего, это одна из легенд, имеющих более поэтическое, нежели фактическое основание. Важа Пшавела сам был легендарной личностью. Великий поэт, знакомый с философией — от Гераклита до Спенсера, восхищавшийся Данте и Гёте, он жил далеко в горах, рядом с крестьянами и как крестьянин. Это была не причуда, а простая житейская необходимость: деревенский труд его кормил. Лишь временами — зимой или ранней весной — с хурджином
[47], набитым рукописями, он появлялся в Тифлисе, заходил в редакции, отводил душу с друзьями в простых духанах (с чужими он держался настороженно, почти надменно) — и снова исчезал.
Пиросманашвили знал и любил его стихи. Творчество их соприкасается и перекликается. «Для обоих характерны нечеловеческая фантазия, культ героизма, крепость земли и близость к народным корням»
[48]. Легенда о дружбе поэта и художника простодушно обосновывает и объясняет их глубокую духовную близость. Да и по-человечески понятно побуждение видеть за духовным родством земное обиходное знакомство.
Другая, очень устойчивая легенда утверждает, что Пиросманашвили сам писал стихи и даже показывал их Иродиону Эвдошвили и Шио Мгвимели. Ей нет никаких доказательств. Единственное, что могло бы косвенно поддержать ее — маленькая тетрадка с привязанным к ней карандашом, которую художник носил в нагрудном кармане или в своем чемоданчике с кистями. Время от времени он доставал ее и что-то записывал. Тетрадка пропала. Никто не открывал ее и не читал того, что в ней написано. В последние годы, сидя одиноко за бутылкой вина, отрешенный от окружающих, он бормотал что-то про себя, и память очевидцев уловила и донесла до нас рифмованные строки, проникнутые горечью.
Может быть, он и в самом деле писал стихи — в том не было бы ничего удивительного. Грузинская земля всегда была щедра на поэтов — поэтов больших, истинных. Высокая поэтическая культура, освященная гением Руставели, отлагавшаяся на протяжении веков, стала той почвой, на которой расцвели дивные дарования Бессариона Габашвили (Бесики), Александра Чавчавадзе, Николоза Бараташвили, Григола Орбелиани, Важа Пшавела, а позже, в XX веке — Тициана Табидзе, Паоло Яшвили, Валериана Гаприндашвили, Георгия Леонидзе, Галактиона Табидзе. Эта сильная традиция — такая сильная, что позволяла себе не бояться ничьих влияний и вбирать в себя воздействие и иранской литературы, и западного романтизма, и русской поэзии, начиная с Пушкина, и оттого больше приобретала силу и становилась еще цельнее и самобытнее, — эта традиция не только росла вглубь, но и распространялась вширь.
Мы почитаем Важа Пшавела, но и его два брата, Тедо и Бачана, были поэты, и неплохие: настолько неплохие, что в какой-то момент стихи Бачаны рассматривали наравне со стихами его прославленного брата. Даже их отец, Павле Разикашвили, под конец жизни стал заниматься стихотворством.
В старом Тифлисе поэзия процветала — да и не мудрено. Мы плохо представляем себе тифлисскую городскую культуру, и многое из того, что нам кажется необычным, для жителей Дидубе, Нахаловки, Майдана, Песков, Авлабара было обыденным и распространенным. Тифлис был подобен целой стране, а жители его — своеобразной нации, еще одному народу внутри грузинского. Свое население — многоязычное, но целостное. Свой патриотизм. Свои нравы. Свой язык — великое множество арабских, персидских, турецких, армянских, азербайджанских, русских и еще бог весть каких других слов, естественно вошедших в грузинскую речь, обкатанных ее мощным течением. («“Городской язык” — на нем говорили наши деды. По сей день не утратил он своей привлекательности; более того, некоторые грузинские слова — коренные уроженцы Тбилиси и только здесь сохраняют свой первозданный смысл. “Вывозить” их не надо: на чужбине они будут экзотикой, а здесь они — природа. Пестрота тбилисской речи не должна вас пугать. Она не от безвкусицы — она от богатства»
[49].) Своя музыка — интонации, пришедшие из Ирана, Турции, Азербайджана и расцветившие причудливым узором канву грузинского песенного мелодизма, отголоски неаполитанских песен, нашедших здесь благодатную почву, и итальянской классической оперы, пленявшей тифлисскую публику.