С легкодумной ленинской руки в советской исторической науке признают только революцию снизу, а революцию сверху считают полумерой, ублюдком, признаком дурного тона. Но пора назвать вещи своими именами: “А удалось это проделать потому, что это была революция сверху, что переворот был совершен по инициативе существующей власти…” Стоп, это получилось нехорошо. Так выходит, что инициатива коллективизации шла не от крестьян?..
Сталин откинулся в кресле, зевнул – и вдруг потерял мысль, все мысли, какие только что были. Загоревшийся в нем пыл исследования – погас» {295} .
Перед нами Сталин (по Солженицыну), в конце жизни вполне сложившийся контрреволюционер, раз за разом перечеркивающий все начинания революционной эпохи. И пожалуй, с этими соображениями можно согласиться. Но и Солженицын при отсутствии информации не смог избегнуть упрощения в описании сталинского быта и конкретных мотивов, побудивших диктатора начать дискуссию. Это отмечали еще первые читатели, когда роман был в рукописи. В апреле 1962 года Корней Чуковский записал в своем дневнике: «Встретил Вл. Сем. Лебедева… Говорит, что в новом романе Солж. есть много ошибок, касающихся сталинского бытового антуража. “Александр Исаевич просто не знал этого быта. Я берусь просмотреть роман и исправить”» {296} .
Но одно наблюдение Солженицына бесспорно – писатель зорко подметил начетнический стиль и деревянный язык сочинений новоявленного языковеда.
А вот рассуждения профессионального историка лингвистики В.М. Алпатова: «Обстоятельства, предшествовавшие появлению работ Сталина, до конца не известны. Достоверно одно: в апреле 1949 года Чикобава, травля которого была тогда в разгаре, написал письмо Сталину, переданное через первого секретаря ЦК КП Грузии К.Н. Чарквиани, покровителя Чикобавы… Чикобава… дважды был принят Сталиным, который читал варианты текста его статьи; одновременно он давал Сталину консультации по вопросам языкознания и подсказывал нужную литературу.
Неясно, кто обратил внимание Сталина на вопросы языкознания – Чикобава или кто-либо другой? Сам Чикобава пишет, что письмо Сталину писал по предложению Чарквиани. Что тут было: инициатива Чарквиани ради помощи Чикобаве или же задание Сталина, которому кто-то указал на Чикобаву как эксперта? Этого мы не знаем.
Тем более можно лишь гадать о причинах обращения Сталина к вопросам языкознания, от которых он раньше был далек.
Версий существует много. Одну из них уже давно высказал А.И. Солженицын в романе “В круге первом”: Сталину нужно было подтвердить репутацию теоретика марксизма (которую он, кстати, перед этим не подтверждал двенадцать лет), а материалы, присланные Чикобавой, давали такую возможность… Другую, вполне правдоподобную версию высказывает автор французской книги о Марре Р. Лермит. По его мнению, Сталину нужно было на примере Марра разгромить идеи, не соответствовавшие его политике послевоенных лет. Действительно, космические идеи Марра, его национальный нигилизм, отвержение всей русской науки были созвучны атмосфере 20-х годов, но не начала 50-х, когда “отечество” и “самобытность” из бранных слов превратились в непременные эпитеты газетных статей. Мог заметить Сталин и сходство идей Марра с концепциями, которые он сам в прошлом громил. Недаром он сопоставил Марра с рапповцами и пролеткультовцами» {297} . Мнение Алпатова еще в большей степени базируется на официальных публикациях и малообоснованных догадках.
Казалось бы, уж кто-кто, а ближайшие соратники Сталина во всех его начинаниях, включая самые жестокие и кровавые, должны были знать об истинных причинах столь необычного государственного лингвистического действа? Но, во-первых, Сталин даже им никогда не раскрывал истинные цели своих дальних замыслов, а во-вторых, после войны Сталин, некогда ближайших из них, все дальше отодвигал от себя и важных государственных дел. При этом вождь лично и в письменной форме информировал всех членов партийной верхушки: Берию, Булганина, Кагановича, Маленкова, Микояна, Молотова, Хрущева о своих готовящихся к печати языковедческих статьях. Но, насколько мне известно, только Молотов и Хрущев в случайных разговорах сочли нужным коснуться лингвистической эпопеи. На долгом закате жизни, то есть в 70—80-х годах ХХ века, Молотов мимоходом обмолвится: «Не зря Сталин занялся вопросами языкознания. Он считал, что когда победит мировая коммунистическая система, а он все дела к этому вел, – главным языком на земном шаре, языком межнационального общения, станет язык Пушкина и Ленина» {298} .
Получается, что ни о каком особом всемирном языке мирового коммунистического общества речь уже не шла. На повестке дня стоял вопрос о возведении новоявленной Вавилонской башни – всемирной социалистической системы, где всемировой социалистический лагерь и СССР были как бы ступенчатым подножием-пирамидой для советского владыки. Для обитателей этой башни «главным языком на земном шаре» должен был стать язык русский. Любой диктатор, замахивающийся на мировое господство всегда понимал (а Сталин тем более), что важнейшей скрепой всемирной державы является общий язык. Библейская история, живописующая о причинах и следствиях распада единства человеческого рода, как бы подталкивала их (и Сталина) к навязыванию человечеству всеобщего языка: латинского, арабского, монгольского, испанского, португальского, французского, английского, немецкого, а теперь вот и русского.
Помимо Молотова, которого Сталин после войны все решительнее отодвигал от себя и который по этой причине все менее был осведомлен о тайных пружинах сталинской власти, Хрущев, напротив, был в эти годы одним из приближенных к Сталину людей, и от него можно было бы ждать большей осведомленности. Приведу фрагмент из записи беседы Хрущева с делегатами Итальянской компартии 10 июля 1956 года, то есть уже после разоблачения «культа личности» Сталина:
«Тов. Пайетта интересуется, сам ли Сталин написал работу о языкознании.
Тов. Хрущев: Видимо, сам, при помощи языковедов. Нужно иметь в виду, что у Сталина были моменты просветления, когда он создавал весьма серьезные вещи. Например, многие положения Устава КПСС были продиктованы Сталиным, а вы сами видите, сколь в нем хорошие, чеканные формулировки» {299} . Немало людей до сих пор восторгается «чеканными» формулировками Сталина. И Хрущев, который, похоже, мало что понял во всей этой языковедческой сталинской затее, вспомнил о ее начинателе с нескрываемым уважением.
Как это ни удивительно, но все перечисленные авторы (включая Лермита) оказались в чем-то правы, а по существу, все они ошибались: Сталин действительно искал повод заложить еще одну основу в идеологический фундамент своей державы. Он действительно медленно, но последовательно продвигался от идей интернационализма к суррогатному национализму, а точнее – к национал-сталинизму. Присутствовал здесь и грузинский национальный фактор. Действительно, Сталин в своих лингвистических писаниях часто опускается до пустопорожней риторики. Верно и то, что он внутренне был готов к практическому осуществлению мирового господства и к тому, что «когда победит мировая коммунистическая система… – главным языком на земном шаре, языком межнационального общения, станет язык русский». Но все эти проблемы и задачи – и множество других проблем и важных задач – выстроились перед ним как бы сами собой уже после того, как он пришел к решению низвергнуть Марра. А в основе большинства решений Сталина, особенно с того времени, когда он почувствовал себя «хозяином» на всем пространстве СССР и далеко за его пределами, были спонтанность и импровизация. В политической и житейской биографии Сталина сплошь да рядом можно наблюдать, как незначительный внешний толчок или мимолетное внутренне желание и соображение, превращались в фактор серьезнейших внутренних и внешнеполитических событий. Ленин подметил в Сталине эту черту «спонтанности», обозначив ее в «Завещании» как «капризность». Эту черту с большим эффектом использовало ближайшее окружение Сталина, «подставляя» своих противников и искусно обращая внимание вождя на интересующие их проблемы. И не важно, что они же часто становились жертвами его внезапных капризов, которые многие до сих пор воспринимают как особую прозорливость. В Сталине все несовместимое совмещалось. Например, свои часто неудобочитаемые работы он шлифовал и оттачивал так, как не оттачивает и не полирует собственные сочинения даже профессиональный писатель или журналист. Но подлинно литературного блеска даже такая трудолюбивая шлифовка так и не давала. И наконец, формулируя вполне обычные мысли и часто плоские рассуждения в статьях и речах, он на полях книг или рукописей, которые, как он наверняка знал, никто при его жизни никогда не прочитает, иногда оставлял странные, «обжигающие» сентенции.