Он был страшно терпелив. Бывало, сидит и начинает отставлять ногу. Видишь это, скажешь: «Алексей Николаевич, у Вас нога болит». – «Нет, не болит». – «Да ведь я же вижу». – «Вы всегда видите, болит, а она не болит». Так и не скажет, а нога действительно разбаливается. Ему хотелось быть здоровым, и он надеялся на это. Бывало, скажет: «А как Вы думаете, пройдёт это у меня?» Он был очень аккуратен, дисциплинирован и требователен. Если бы он получил власть, он был бы требователен. Я не знаю, думал ли он о власти. У меня были с ним разговоры об этом. Я ему сказала: «А если Вы будете царствовать…» Он мне ответил: «Нет, это кончено навсегда». Я ему сказала: «Ну, а если опять будет, если Вы будете царствовать?» Он сказал мне: «Тогда надо устроить так, чтобы я знал больше, что делается кругом». Я как-то его спросила, что бы тогда он сделал со мной. Он мне сказал, что он бы построил большой госпиталь, назначил бы меня заведовать им, но сам бы приезжал и сам бы «допрашивал» обо всём: всё ли в порядке. Я уверена, что при нем был бы порядок.
Он был добрый, как и отец, в смысле отсутствия у него возможности причинить напрасно зло. В то же время он был скуповат: он любил свои вещи, берёг их, не любил тратить свои деньги и любил собирать всякие старые вещи: гвозди, верёвки, бумагу и т. п. Перегорит электрическая лампочка, несут к нему, и он её спрячет. Как-то однажды, когда он был болен, ему подали кушанье, общее со всей Семьёй, которого он не стал есть, потому что не любил этого блюда. Я возмутилась: как это не могут приготовить ребёнку отдельного кушанья, когда он болен.
Я что-то такое сказала. Он мне ответил: «Ну, вот ещё. Из-за меня одного не надо “тратиться”». В ученье он был страшно запущен. Он даже плохо читал и любил, чтобы больше ему читали, чем самому читать. Час ему было трудно заниматься. Это, возможно, объяснялось его болезнью. Читать он не любил, и ГОСУДАРЫНЯ волновалась по этому поводу. Она ставила ему в пример ГОСУДАРЯ, любившего читать и в детстве.
Вся эта Семья в общем подкупала своей простотой и добротой. Её нельзя было не любить. Я никак не могу уложить себе в голову всего того, что писалось в революцию про эту Семью и, в частности, про отношения ГОСУДАРЫНИ к Распутину. Всякий, кто только видел и знал Её, Её отношения к мужу, Её взгляды, вообще знал Её всю, тот мог бы только или смеяться от этого, или страдать. Она, как набожная, вероятно, верила в его силу: дар молитвы. Но вот, по моему мнению, что странно. Алексей Николаевич, видимо, относился к Распутину совсем не так. Однажды произошёл вот какой случай. У него на столике стоял в рамочке маленький портрет Распутина. Как-то он был болен, и я сидела около него. Что-то упало на столике. Я стала поправлять и вижу, что чего-то недостаёт. Я спросила об этом Алексея Николаевича и упомянула слово «иконка»: «Нет иконки на столе». Он засмеялся и сказал: «Ну, уж и иконка. Это не иконка. Не ищите. Она там, где ей больше и надо быть». В его словах ясно чувствовалась ирония. Я знала, что он говорит про портрет Распутина, которого действительно уже не было на столе. Ясно чувствовалось, что у него в тоне звучало отрицательное отношение к Распутину. Когда у меня был спор с ГОСУДАРЫНЕЙ и я стала ей говорить, что ей не говорят всего, Она, между прочим, сказала мне: «Мало ли, что говорят[?] Мало ли, каких гадостей говорили про меня[?]». Ясно тогда было, в связи с другими Её словами и мыслями, что она намекала на Распутина. Я говорила на эту же тему с Волковым, с Таней Боткиной, с Николаевой, с которой была очень близка Гендрикова, – вот именно это и говорили они все: она верила в силу молитвы Распутина.
Лично, как про человека, я ничего не могу сказать, кроме хорошего, про Панкратова. Он был весьма интеллигентен, образован, душевен. У него была самая главная мысль: ничего не делать неприятного Семье – лежачего не бьют. Но вся беда заключалась в том, что это был самый настоящий идеалист-революционер. Он совсем не видел того, что делается около него и не понимал окружающего. А если он видел что-либо, что шло против его верований, то он трусил. Когда я уезжала в Тобольск и пришла к Макарову, он мне сказал: «Что, ГОСУДАРЬ охотится? Дети гуляют?» Я ответила ему, что и ГОСУДАРЬ не охотится, и Дети в городе не гуляют. Макаров сказал: «Ну, теперь будут. Панкратов милый человек». Панкратов и стал развивать солдат. У него была главная идея та, что надо солдат развивать, чтобы Семье было хорошо среди солдат. А выходило совсем по-другому. Возникла партийность и злоба. Солдаты стали развращаться, а Панкратов их боялся. Я могу указать некоторые случаи их хулиганства, про которые мне приходилось слышать. Они срыли или перерыли горку, где катались Дети. Писали нехорошие слова на качелях. Потребовали, чтобы ГОСУДАРЬ снял погоны.
Никольский был совсем иной. Это был «быдло», грубый, неотёсанный семинарист. Однажды Алексей Николаевич просил меня: «Скажите Кобылинскому, за что он на меня накричал (Никольский)?» Он уничтожил вино, которое им было прислано из Царского. Я не скажу, что Панкратов был под его влиянием. Никольский был физической силой Панкратова, но эта сила была грубая.
Я вообще не могу Вам привести никаких таких особых фактов из жизни Семьи в Тобольске – таких характерных, которые бы я считала нужным отметить.
Я видела комиссара Яковлева, который увёз Государя, Государыню и Марию Николаевну. Он произвёл на меня впечатление совершенно интеллигентного человека. Он хорошо обходился со мной и впустил меня в дом провожать Их, когда они уезжали. Также, по моему мнению, он хорошо обращался и с ними, когда они уезжали. Я прекрасно помню, он стоял на крыльце и всё время держал руку под козырёк, пока Государь садился в экипаж. Но его приезд производил впечатление какой-то таинственности. Он привёз с собой каких-то своих людей. У него, я не помню, от кого слышала об этом в Тобольске, был свой телеграфист не только в Тобольске, но и в Тюмени. Вот этот-то телеграфист, как говорили мне, «продал» Яковлева екатеринбургским большевикам. ГОСУДАРЮ очень не хотелось уезжать. У меня был с ним тогда разговор перед самым отъездом. Он был удручён и рассеян. Я стала его утешать и сказала, что так, может быть, будет лучше. Он безнадёжно смотрел как-то в это время на будущее. Когда же я сказала, что его, может быть, увезут за границу, он сказал: «О, не дай-то Бог. Только бы не за границу». ГОСУДАРЫНЯ мне казалась спокойной.
Я не понимаю (не помню. – Ю. Ж.), удивило ли тогда детей, что родителей задержали в Екатеринбурге, и как они относились к этому. Мне кажется, они были рады этому: близко от них. Я знаю, были тогда письма от ГОСУДАРЫНИ и Марии Николаевны. Они писали, что спят «под пальмами», едят вместе с прислугой, что обед носят из какой-то столовой, а ГОСУДАРЫНЕ (Она была вегетарианка) Седнев готовил макароны на спиртовке.
Приехавший потом Хохряков старался, как мне казалось, быть вежливым. Он говорил Алексею Николаевичу, что он его видел ещё маленьким на каком-то судне. Родионова я сама видела мельком на улице и ничего про него сказать не могу.
Про царскосельский период заключения Семьи я ничего Вам рассказать не могу. Дети говорили мне, что солдаты грубовато относились. Про Керенского я от них никогда не слышала ничего плохого. Девочки говорили, что он был вежлив и корректен. Я также слышала от девочек, что Корнилов, когда выслал Евгения Степановича при свидании с ГОСУДАРЫНЕЙ, сказал Ей, чтобы Она не беспокоилась: ни Ей, ни Детям не будет сделано ничего худого. Это мне, в сущности, косвенно подтверждала и Императрица. Она говорила мне, что к Корнилову они всегда хорошо относились, как к хорошему человеку и известному генералу. Вообще видно было, что Она не только не имела неудовольствия против Корнилова, но, наоборот, хорошо относилась к нему.