Его балкон повыше, с зеркальной гладью мытых матерью окон. Трофейная гармошка, в розовой бархотке, в нижнем ящике стола. Испорченная йодом скатерть. Пистоны на столе, чердачное окно, в нем висельник висит. Посмотришь — тоже висельником будешь. Жуки пожарники, и майские жуки, «Земелька» «Ножечки» и «Дымовушки», расплавленный свинец на чайной ложке. Замазка, вар, смола, заколка «незабудка», шпильки, лейка, запах желтых книг, и горизонт из бельевой веревки натянутый от горки до забора. Резиночка, хомяк Песочек сдохший в банке, в термосе взорвавшийся карбид, пороховушки, Главный муравей, могильный крест из спичек, небо, небо…
Корабль уплыл. Держась за темя, Шишин в мрачном настроении вошел на кухню, на живое пламя свечи под образами посмотрел, открыл окно, и посмотрел в него, и, постучав в стекло три раза, взял кастрюлю, прижав ее к груди, через порог просунул ногу и так стоял, приказывая сну не сбыться. Мать споткнулась.
— Чтоб ты провалился, ирод! — отобрала у Шишина кастрюлю, и велела убираться с глаз долой.
Глава 8. Почта
Здравствуй мой родной, хороший Саня, — Шишину писала Таня. — Только посмотри, какое странное, какое синее, как будто кто-то море опрокинул небо! И так и думаешь, что как же мы внизу, одни…
Я думала, что я умру. Бессмертны только в детстве. Больничная палата, осень, оконный свет такой пронзительный и яркий, как будто я обречена, и эти апельсины три, этот кроссворд проклятый, этот, этот, этот запах страшный! Саша! Господитыбожемой… вода в бутылке «Аква-минерале», мне ничего не надо этого, не надо. Я не хочу состарясь, Саша, умирать.
И я стояла у окна, смотрела долго, а в голове такое странное, такое бесконечное терлинь-тирлем, тирли-и-иии, как колокольчик тренькал, и все тирли, тирли, на ноточке, на ниточке одной, и фьють! затихло вдруг, оборвалось, чудно. Как будто оборвали.
Мне только счастья, Саша, только счастья, Саша… Я счастья, счастья, Саша, так хочу!
А мир такой спокойный, зимний, тихий, звезды… Сугробов намело, оранжевые окна, фонари, и льдом вода покрыта Головинского пруда, таким глубоким, что как будто до дна льдом. А помнишь осенью оранжевые листья опадали на длинные ступени у воды, и мы с тобой стояли на последней, а ты боялся ноги промочить, чтобы не заругала мать?
Жизнь взять и выдохнуть как облачко в оконное стекло, а лучше в форточку, и пусть летит, летит себе, и ничего не жалко, никого. Закрыть глаза, калачиком свернуться, пусть и пусть! И обо всем забыть. Тирлем-тирли…
Квартира в три стены, окно, и занавеска та же. И знаешь, Саша, точно, если я посуду не помою, мир сойдет с ума! Все эти стулья, ниточки-катушки, чашки — ложки, полки, забитые хламьем, быльем, жильем, тряпьем, что только приоткроешь дверцу — валится на пол. И кажется однажды, как во сне раздуется и лопнет шкаф… Бабах! Как лопнул в термосе у нас с тобой карбид.
Тебя ругала мать за термос, за веревки, за… Господи! за то, что в луже промочил ты ноги! Но как же можно, как же можно по лужам в детстве не ходить? Не прыгать через них! А по чему еще ходить? Через чего же прыгать, как не через лужи?
А я умру когда, возьму с собой на память ржавый гвоздь, четырехлистный клевер, старый ключ и перышко рябое, что ты мне подарил, автобусный билет счастливый, чертов палец… и если ты пойдешь со мной — тебя.
«Пойду», — подумал он.
Ты помнишь, Сашка, умер Главный муравей, и мы с тобой его похоронили у забора, и нового на Главного потом ловили муравья? Такая очередь, один возьмет билет, за ним другой, и бесконечно так Тирлим-тирлим… и оборвется вдруг.
И море. Саша, Саша милый, милый, милый Саша, море… нет всему конца, ему конца. Но чтобы не было конца у моря, всего лишь нужно берег пруда заслонить под козырек рукой. Всего лишь! Фокус покус! чтоб морю не было конца.
Чтоб не было окна — глаза закрыть. Чтоб завтра не было всего лишь не проснуться. И все-таки мне грустно стало, Саша, о том, что как же мир потом, один, без нас?
Все вечерело — вечерело, и погасло. Вдоль школьного забора Шишин за конвертами шагал на почту. Долгие полоски в розовом снегу чертили тени, оранжевые ложечки семян крутили фонари, жемчужным яблони цвели, и черные в засахаренных шапках пудры снежной зябли в звездах лапочки рябин. «Как клюква в сахаре», — подумал, и голову задрав, остановился и смотрел. С забора на него смотрели снегири. «Еще не всю склевали, паразиты! — думал. — Не могут сверху, подлые, пообкусать. Назло пообкусают снизу, а сверху — как не прыгай — не достать». И он подпрыгнул все же под рябиной, но только снежных шишек в рукава натряс.
На почте было тихо и тепло. Какие-то старушки копошились за письменным столом, у батареи жалась не разобранная елка, очередь молчала, пылился в кадке фикус, новогодние гирлянды дрожали по углам, в межоконьи спали мухи, перьями цветными на улице кружился снег. Жужжала тишина.
Шишина в окошке девушка узнала, и улыбнулась, кутаясь в платок. «Как моль прожрала», — хмуро думал он, разглядывая волосы почтарки, нос ее кривой и длинный, и узенькое призрачное ухо, зачем-то дважды отраженное в стекле.
— Так много писем пишете, мужчина, что же за работа у вас такая? — спросила та, приветливо и с лаской заглядывая Шишину в глаза.
— Мне пишут — я пишу. Работа, как работа, — буркнул, отводя глаза. «Да и сама как моль», — с тоской подумал он, внимательно считая сдачу, и спрятав под обшлаг конверты, вышел.
Из снежной пустоты вздохнуло, ухнуло, завыло, обкусывая уши, понесло, толкая и крутя по слезной стыни, вдоль тусклых ламп фонарных, от пятна к пятну. Навстречу, из небытия бежали люди тени, облепленные вихрями взбешенных белых пчел… Забралом лязгая, промчался мимо Шишина гараж железный. Гавкнул хрипло из-под арки пес. Хромая проскрипел засахаренный горб «победы» синей, с вырванным крылом и мертвым глазом. Торжествующе мигнула в ржавом небе вышка. У забора ветер свистнул, тряхнул и потащил из снега старый клен, но не осилил, бросил, огляделся, и Шишина во тьме не рассмотрев, завыл разбойничьи и жутко, бросился назад, на площадь, другого дурака искать…
Он быстро пересек до половины детскую площадку, огляделся, и нырнув под горку, из под ступеней посмотрел наверх. Танюшино окно приветливо смотрело абажуром рыжим, занавески с львами обнажали край кухонного стола. Она вошла…
— Здорово, Шишкин лес, брателло! Ну как тут с коммуналкой, топят? Не дует? В щели не свистит? А то смотри, зови, по старой дружбе помогу законопатить! — от подъезда пообещал Бобрыкин ненавистный, ухмыляясь, махнул рукой, и скрылся.
Мир заклокотал опять, вцепился в горло, затряс над головой ледовый желоб, затявкал и завыл и закружился, толченое стекло к забору унося.
— Все носят, носят черти паразита! Господи, прости — никак не унесут. Снимай, не натопчи! — сказала мать, из кухни выходя, и хлопая руками, шурша газетами, прошла по коридору. Над ней кружилась моль. Он отшатнулся. Руками в страхе отмахнул седую жуть с лица…