— Ну? — повторила мать.
— Воистину …
— Воскреси!
— Воскреси…
— Воистину воскреси, Саша!
— Воистину воскреси, ма.
Она вздохнула, откинув одеяло села на полог в ногах, евангелие открыла на «Пасхальной», принялась читать: «…се бо прииди радость всему миру, Сына Божия, распятого при Понтии Пилате, за нас страдаша — погребен, воскреше в третий день во искупленье нас… И смертью смерть поправ, и сущими во гробе вечный дан живот, от власти ада. И просветимся людие Господней Пасхой от смерти жизнью, от земли в небеса приведи, победную поющие о нас… На третий день воскрес Назаретянин и ушел. Не ужасайтесь, людие — сказал сошед у гроба Ангел, Назаретянина распятого ища. Его нет здесь. Вот место, где он был положен. Он воскрес»… Великий праздник, Саша. Вставай, и завтракать иди!
«Никто не воскресает, — пальцами щеки касаясь, где однажды целовала Таня, думал Шишин. — И кошка сдохнет, не воскреснет. Хвост облезет, вся! И будет мертвечиной пахнуть от забора. Услышит дворник — заметет метлой…», — стирая рукавом пижамным мать с лица, и долго мылил щеки мылом земляничным, чтоб пахли щеки Таней, а не ей…
Под школьной лестницей в апреле Шишина поцеловала Таня. Искорки и пыли, самолетики тетрадей, огрызки яблок, мандариновые корки, протертые на форме локотки и свет, и лучики резные… Смешно, щекотно, голова о лестницу белится. Она достала из портфеля кулич, завернутый в газету «Правда», и пополам сломали, ели, на колени крошки осыпались, изюмины большие падали на юбку ей, на фартук падали…, на грязный пол…
— Христос воскрес! — сказала Таня, и поцеловала в щеку, не трижды, а один всего разок. «Светло невыносимо, — думал он, на свет косясь, — а пусто как под школьной лестницей в апреле, когда там нет ее. Когда не загляни…»
На белой скатерти стоял у матери кулич большой, политый сахарной глазурью, обложенный яичками цветными, и воткнутая в центр свеча горела, щелкала прозрачным язычком. Он пальцы послюнил, и огонек, как бабочку поймал и погасил.
Глава 37. Благодатный огонь
«От благодатного огня зажгла…, — сказала мать, свечу держа, рукой прикрыв. — На, Саша, подержи, да не заплюй, смотри, не угаси…» — и чтоб не угасить, дышал, от пламени сворачивая губы, рукой от сквозняка скрывая язычок, пока она тележку со свяченым в дом, крестя порог, ввозила.
Ну, Сашенька, давай! Господь тебя храни…, — и Шишин с облегченьем неугасимую свечу отдал назад, и копотью на двери крест мать начертила под подковой. — На счастье. «Великою субботой Благодатный огонь из Иерусалима доставили в наш храм…» — и по дому пошла, от Благодатного огня лампады зажигая.
В страстную на четверг, «Долготерпенье» вслух прочтя, мать куличи и «крестовые» булочки месила, и ставила «корпеть» за калорифер, накрыв халатом желтым. Углился халат, и в доме жар стоял опарный, паленый и тряпичный гар.
«Иди-ка потолочь! — и Шишин шел толочь орехи грецкие в высокой ступке, с гвоздичными головками и прянью, которой не любил, чихал… — Рот, Саша, прикрывай, чертей поначихешь!»
До полночи стояли куличи в духовом шкафе, и яйца красились в лучную шелуху. Покрасив, ледяной водой яйца ошпарив, фольгой серебряной и золотой катала крашеные яйца по столу. Писала писанки на белых, кисточку слюня, макая в банку, губами, заточа волос, кресты на яйцах рисовала, шептала «Господи помилуй, Господи, спаси…». И за окном за дверью Шишину казался мир таким, в который только выйди, и не помилует тогда, и не спасет…
— Мария Магдалина, — рассказывала мать, — в ночь Воскресения Христа к Тиберию пришла, чтоб подарить ему куриное яйцо, в знак чуда воскрешенья. «Христос Воскрес, Тиберий!» — сказала Магдалина, ему отдав яйцо не крашенное, как из магазина. «Это невозможно, Магдалина. Скорее это белое яйцо в руках моих окрасится багряным, чем воскреснет ваш Назаретянин» — усмехаясь, Тиберий отвечал. И тотчас, Саша, тотчас, — слышишь? — яйцо в руках его кровавым стало, и в ужасе он выронил его…
— Разбил? — поинтересовался Шишин.
— Да, — сказала мать.
«А так же камень, Саша, означает яйцо, положенный у входа, в ту пещеру, где лежал Спаситель наш распятым. Разбить его, ко Господу прийти…»
В Великий пяток, в пятницу страстную не резала, не мыла, не скоблила мать, и супа не варила, баранки ставила одни на стол с сырой водой Крещенской.
«…Сегодня, на Голгофу взошел Спаситель наш, не время пировать, а в Воскресение напируем, я сырокопченой колбасы в заказ взяла…»
— А можно к Тане?
— Нельзя.
— А можно к Тане?
— Нет, сказала!
— А можно к Тане?
— Да иди, хоть наидись! — махала мать, и Шишин к Тане бутерброды есть ходил.
— Два бутерброда, Саня, или…? Ладно, два. А с сыром, или…? Ладно, с колбасой. Котлеты будешь? Ладно, поняла…
— Ну, выбирай! — сказала мать, и, выбрав золотое, нетерпеливо Шишин посмотрел на мать. Она вздохнула, тоже выбрала яйцо, обыкновенное, вареное на луке, и, выставив его тупым концом, ждала. Он примерялся: любил, чтобы у матери яйцо разбилось, а у него чтобы нет. Но мать обыкновенно побеждала в яйцах, и Шишин поменял яйцо на красное, потом на голубое, зеленое, лиловое… Подумав, поменял назад.
— Судьбу не переклюнешь, Саша, — вздохнула мать, и, тюкнув луковым, разбила золотое в смять.
— Ох, Саша, Господи прости, белок то черный! Запорок… Видно кто-то сглазил нас. А у тебя?
— И у меня…
В углу под образами плюнула и зачадила синяя лампада, запрыгал язычок, затрескал и угас. Крестясь, кряхтя, она полезла масла подливать, но огонек, зажженный, тут же стаял, она зажгла опять, а он угас еще. «На „проскомидию“ наверно записали, — предположила мать, — а ну ка выйди, Саша, я проверю…» Он вышел, отойдя недалеко, за угол двери, притаился, ждал, испуганно вжимая плечи, что, проверив скажет …
— Не зажигается. Попробуй, Саша, ты, — и тоже вышла.
Он долго бил по коробку, в дрожащих пальцах тонкие ломая спички, сбрасывал на пол.
— Уймись! Весь коробок переведешь!
Подтиснув ноги, слез и сжался в уголок.
— Когда в заупокойную живого впишут, так бывает, Саша, — сказала мать, и взгляд ее помут и темен стал. — Беда… беда…, — шептала в уши, вздыхая и кряхтя. — Так Нина Алексанна, соседка наша с той еще квартиры, Богу душу отдала. Сноха сжила со свету… Ведьма, дрянь, как это вот твоя! — взглядом указала на пол. — Каждый день ходила, дрянь такая, в Храм! Платок навертит, скажет Нине Алексанне: «Мама, я за здравие подать…» — сама покойницу в «проскомью» впишет…
— И умерла? — поинтересовался Шишин.
— А ты как думал? — усмехнулась мать.
— Понюхай ладан, не тошнит? — и Шишину дала понюхать ладан, нюхала сама, чтобы проверить, не тошнит ли и ее.