Потрошение курицы и набивание ее снегом заняли довольно много времени, к тому же в окрестностях Хэмпстеда и Хайгейта к вечеру, как и следовало ожидать, сильно похолодало, подул пронизывающий ветер. За их спиной садилось солнце. Фрэнсис вдруг почувствовал, что сильно замерз. Злоупотребить гостеприимством хозяйки этого более чем скромного жилища он не мог себе позволить, хотя выпить чего-нибудь горячего и согреться в теплом помещении было бы для него спасением. Он вспомнил, что в Хайгейте у его приятеля графа Арундела есть дом, в котором он не раз бывал; и хотя сам граф сейчас отбывал временное заключение в Тауэре за то, что позволил своему сыну лорду Малтраверзу жениться на дочери герцогини Леннокс, которую король Карл желал выдать за другого, Фрэнсис был уверен, что домоправитель графа Арундела с радостью его примет.
Он и его спутник снова уселись в карету и поехали в Хайгейт. Когда они туда прибыли, уже стемнело, Фрэнсис, в намокшей одежде, в мокрых башмаках, в которые набился снег, в мокрых чулках, дрожал с головы до ног. Доктор Уитерборн смотрел на него с тревогой. Управляющий заключенного в Тауэр графа Арундела сначала перепугался, но, узнав Фрэнсиса, сделался чрезвычайно гостеприимен и любезен. Его сиятельство должен как можно скорее войти в дом. Ему ни в коем случае нельзя возвращаться в Лондон. Его хозяин никогда не простит ему, если он позволит виконту Сент-Олбансу уехать в таком состоянии.
Приготовили спальню. Быстро согрели простыни грелкой и постелили на кровать, на которой никто не спал уже больше года. Гость удалился в приготовленную для него комнату. Его по-прежнему бил озноб, и он не мог согреться. Врач тревожился все больше, Фрэнсис его успокаивал. К утру ему станет лучше, а сейчас он должен попросить прощения у своего отсутствующего хозяина, который, уж конечно, испытывает гораздо большие неудобства в Тауэре. И, лежа на влажных простынях в Хайгейте, он продиктовал последнее в своей жизни письмо.
«Графу Арунделу и Суррею
Мой дорогой и высокочтимый лорд, меня чуть было не постигла участь Гая Плиния Старшего, который погиб, проводя опыт близ извергающегося Везувия. Мне тоже хотелось поставить несколько опытов по консервированию и сохранению тел. Что касается опыта, то он оказался удивительно удачным, но во время поездки из Лондона в Хайгейт у меня случилась такая рвота, что я не мог понять — печень ли это, или отравление, или простуда, или все вместе взятое. Когда я доехал до дома Вашего сиятельства, у меня уже не было сил возвращаться в Лондон, и потому я был вынужден остаться у Вас. Ваш управляющий проявляет по отношению ко мне величайшую заботу и внимание, а я убеждаю себя, что Ваше сиятельство не только простите его за это, но и одобрите. Я поистине счастлив в доме Вашего сиятельства и целую Ваши благородные руки за гостеприимство, которое, я уверен, лично Вы мне оказываете…
Я понимаю, как недостойно писать Вашему сиятельству чьей-то чужой рукой, а не своей собственной; но должен Вам признаться, мне так свело пальцы от холода, что я не в силах держать перо…»
Вот все, что смог написать Фрэнсис в своем последнем письме. Через несколько дней в Хайгейт вызвали священника Рэли, и он увидел, что больной не только не поправляется, но, напротив, ему стало гораздо хуже, его «лихорадило, время от времени начинался сильнейший кашель, в груди клокотала мокрота, и он умер, захлебнувшись ею…»
Фрэнсис Бэкон, барон Верулам, виконт Сент-Олбанс, некогда лорд-хранитель большой государственной печати, некогда лорд-канцлер умер ранним утром в пасхальное воскресенье 19 апреля 1626 года в возрасте шестидесяти пяти лет.
«Предаю душу мою и тело мое в руки Господа, открывшего мне путь ко спасению своей благословенной жертвой; душа отойдет ко Господу в миг кончины моей, тело же мое в миг воскресения. Что до моего погребения, то я желаю упокоиться в церкви Святого Михаила близ Сент-Олбанса; там похоронена моя мать, и это церковь прихода, к которому относится моя резиденция в Горэмбери, а также единственная христианская церковь внутри стен древнего Веруланума. Я желаю, чтобы расходы, связанные с моими похоронами, не превышали трехсот фунтов.
Что касается моего имени и памяти обо мне, оставляю их людской снисходительности, другим странам и грядущим векам…»
Эссе «О СМЕРТИ»
Люди страшатся смерти, как малые дети потемок; и, как у детей, этот врожденный страх усиливается сказками, так же точно и страх смерти. Конечно, мысль о смерти как каре за грехи и переходе в иной мир благочестива. Но боязнь ее как неизбежной дани природе есть слабость. Да и в благочестивые о ней размышления примешивается порой доля суетности и суеверия. В иных монашеских сочинениях о смертных муках нам напоминают, какова боль, ощущаемая человеком, если терзать хотя бы кончик пальца его, и каковы, следовательно, должны быть муки смерти, когда разрушается все тело. А между тем смерть зачастую менее мучительна, чем повреждение одного члена, ибо самые важные для жизни органы не есть самые чувствительные. «Pompa Mortis Magis terret quam Mors Ipsa» («Атрибуты смерти устрашают сильнее самой смерти») — слова эти заключают в себе и философскую, и житейскую истину. Стоны, судороги, мертвенный лик, слезы друзей, траур, погребение и прочее — вот от чего смерть предстает ужасной. Заметьте, что нет в душе человека такой даже самой слабой страсти, которая не побеждала бы страха смерти, а значит, смерть не может быть столь уж страшным врагом, раз есть у человека целая рать, способная ее одолеть.
Месть торжествует над смертью; любовь ее презирает; честь призывает ее; горе ищет в ней прибежище; страх предвосхищает ее. А когда убил себя император Оттон, жалость — это слабейшее из чувств — многих побудила искать смерти из сочувствия императору и в знак верности. Сюда же Сенека прибавляет еще прихотливость и пресыщение; ведь человек бывает готов умереть, не будучи ни храбрецом, ни несчастливцем, от того только, что ему наскучит однообразие. Заметьте и то, как мало действует приближение смерти на сильных духом, ибо каждый из них до конца остается самим собой. Император Август умер с любезностью на устах; Тиберий продолжал лукавить; Веспасиан — с шуткой, сидя на стульчаке; Гальба — с изречением, подставляя шею убийце: «Рази, если так нужно Риму»; Септимий Север — впопыхах: «Скорее же, если я должен еще что-то делать». И так далее. Стоики, несомненно, уделяли смерти чрезмерно много внимания и пышными к ней приготовлениями делали ее еще более устрашающей. Мне же более по душе тот, кто сказал, что почитает за дар природы предел своей жизни.
Умереть столь же естественно, как и родиться; а для младенца второе, быть может, не менее болезненно, чем первое. Тот, кто умирает за важным делом, подобен раненному в жарком бою, поначалу едва ощущающему боль. Поэтому, кто поглощен благими помыслами, тот поистине избавлен от мук смерти. Но всего слаще, поверьте, звучит гимн «Nunc Dimittis»
[45], когда человек достиг достойной цели и оправдал ожидания. У смерти есть еще то, что она открывает врата доброй славе и унимает завистников.