Двор лежал в тени огромных старых деревьев. Настоящая трава тут не росла – только пятнистые кустики подорожника цеплялись за спекшуюся оранжевую почву, какие-то растения свисали из бетонной чаши, да сбросившая листву зеленая самшитовая изгородь источала сумрачный острый запах. А где же клумбы тети Мерсер? У нее всегда что-нибудь да цвело, даже в позднюю, как сейчас, пору года. Эмили поднялась по ступенькам веранды и остановилась, не зная, постучать в дверь или просто войти. Но тут дверь распахнулась, и Клэр воскликнула: «Эмили, лапочка!»
Она не изменилась. Пухленькая, с добрым лицом, с седыми завитушками в сооруженном надо лбом помпоне волос и в таком же на затылке. Тугое, с широкой юбкой темно-синее платье почти не позволяло ей нагибаться, на ногах тяжелые черные туфли, но мыски открыты.
– Ну что же ты стоишь тут, лапочка? А где твоя семейка?
– Я ее дома оставила, – сказала Эмили.
– Оставила! В такую даль одна поехала? Ох, а мы так надеялись увидеть твою милую дочурку…
Эмили затруднялась вообразить Гину в этом доме, не получалось. В ее сознании они как-то не пересекались. По коридору, в котором пахло старыми газетами, она прошла за Клэр в гостиную. Темная громоздкая мебель так заполняла комнату, что Эмили не сразу заметила пару, сидевшую на крошечной коричневой софе, – Клода, мужа Клэр, и ее мать, тетю Джуни, монументальную старуху, тоже жившую здесь. Никто из них кровной родней Эмили не приходился, однако она нагнулась к ним, чтобы поцеловать в щеки. В последний раз она виделась с ними, приехав сюда после смерти матери, – они и тогда сидели на этой софе. Может быть, и не покидали ее с тех пор – всеми забытые, обмякшие, точно большие тряпичные куклы. Когда Клод протянул руку, чтобы похлопать Эмили по плечу, все остальное его тело так и осталось утопать в подушках, рука казалась непропорционально длинной и словно бы отдельной от него. Тетя Джуни сказала:
– Ах, Эмили, посмотришь на тебя, до чего же ты взрослая стала…
Эмили села на софу между ними. Клэр опустилась в кресло-качалку.
– Ты что-нибудь ела? – спросила она. – Умыться не хочешь? Коки выпить? Или пахты?
– Все хорошо, – ответила Эмили. Она и вправду чувствовала себя греховно хорошо, ни в чем не нуждающейся, более крупной и сильной, нежели эти трое вместе взятые. Она сложила ладони на своей сумочке. Молчание. И Эмили сказала: – Так приятно вернуться сюда.
– Тетя Мерсер обрадовалась бы, верно? – спросила Клэр.
Все зашевелились – тема для разговора нашлась.
– Ох, она бы просто счастлива была, увидев, как ты здесь сидишь, – сказала тетя Джуни.
– Жаль, что она так и не повидала тебя, – сказала Клэр. – Жаль, что ты не смогла приехать до ее кончины.
– Но кончина была безболезненной, – сказал Клод.
– О да. Она такой всегда и желала.
– Раз уж ей пришлось уйти, что же, так лучше.
Клэр сказала:
– У нее было столько неприятностей с суставами, Эмили, ты и представить себе не можешь. Артрит, все распухло, сплошные узлы да наросты. Ей иногда и еду-то себе приготовить было трудно, но ты же знаешь, какой она была, никогда не сдавалась. Временами пуговицы на себе застегнуть не могла или номер на телефоне набрать, а у мамы тоже с локтем беда… я и говорила: «Тетя Мерсер, давайте я приеду, поживу с вами немного», но она отвечала: «Нет, я справлюсь». Все должна была по-своему делать. Ей всегда нравилось самой кошку кормить, она говорила, что та из других рук есть не станет, ну просто ей хотелось так думать; и письма непременно сама писала. На Рождество – помнишь, Эмили? Она как тебе писала, всегда от руки? И какой-нибудь подарочек для малышки посылала. А Пасха, господи, она обязательно собирала всех нас и все готовила сама, до последней мелочи. Начищала серебро, стол накрывала… но ей приходилось многое делать заранее, вдруг артрит разыграется, сама понимаешь… Я заглядывала к ней в Великую пятницу, а стол был уже накрыт скатертью и самая лучшая посуда расставлена. Я говорила: «Тетя Мерсер, к чему это все?» А она отвечала: «Просто хочу, чтобы все было готово, мама твоя из-за ее локтя мало что может, а я люблю, когда все в полном порядке». А про артрит она и не упоминала никогда, понимаешь? Мы только от доктора узнавали, как и что, он говорил: «Ей гораздо больнее, чем она признает». Не хотела она нас расстраивать и всегда старалась своими силами обойтись. В каком-то смысле даже хорошо, что ее Бог прибрал.
– Да, все к лучшему, – сказала тетя Джуни.
– Это над ней небо сжалилось, – добавил Клод.
– Надо мне было раньше приехать, – сказала Эмили. – Но я ничего не знала. Про артрит она ни слова не писала.
– Да, уж такой она была.
– Но она была бы довольна, что ты сейчас приехала, – сказала тетя Джуни.
– Неплохо бы тебе вещи ее разобрать – так много осталось хороших, и я знаю, она хотела отдать их тебе, – сказала Клэр.
– Да у меня и места-то в машине нет, – ответила Эмили. Но внезапно поняла, что этот дом нравится ей, весь – обои, покрытые узором из тоненьких, с осиной талией, цветочных корзинок, ковер со вздыбленным ворсом, фарфоровая туфелька на высоком каблуке, наполненная белыми фарфоровыми розами. Она представила, как переезжает сюда. Как снова начинает жизнь с того места, на котором ее прервала, пьет по утрам какао из салатово-зеленой кружки, которую нашла восьмилетней в коробке овсянки. А когда Клэр сказала: «Ну, Эмили, ее нефритовая заколка для волос, уж она-то никакого места не займет», тут же ясно увидела эту заколку с как будто древесными прожилками и переплетенными, давно почерневшими золотистыми листочками на одном конце. Удивительно, сколь многое отложилось в ее памяти. Подобно Шафордам, Гриндстаффам и Хэйткокам, дом тети Мерсер так и жил в памяти Эмили, каждая его покоробившаяся кровельная дранка, каждое окошко со средниками, хоть выйди на двор и проверь, хоть не выходи. Заколку лучше отдать тете Джуни, она такие носит, но в определенном смысле Эмили сохранит ее навсегда и будет мельком видеть, засыпая или просыпаясь и сама того почти не замечая, даже через пятьдесят лет.
– Боюсь, и для нее места не найдется, – сказала она. И, протянув перед собой руки, посмотрела на них – белые, сухие, с тонким, как проводок, золотым обручальным кольцом.
В четыре все встали и начали готовиться к походу в молитвенный дом. Старались укутаться получше и шарфами обмотаться, хоть день стоял теплый. Помогали друг другу, словно инвалиды. Клэр разгладила воротник Клода, расправила отвороты его пальто. А тетя Джуни спросила у Эмили:
– Хочешь, я тебе шаль дам, дорогая? А то что же это… юбочка да кофточка, и такие тонкие. Или свитер возьми. Зачем тебе простужаться?
Но Эмили лишь покачала головой.
На Эрин-стрит они повстречали нескольких молодых людей в расклешенных джинсах и вельветовых блейзерах, которые вошли в моду и в Балтиморе. Городок был не так изолирован от мира, как воображалось Эмили. Но молитвенный дом, единственный принадлежавший в округе Тэйни Обществу друзей
[14], остался таким же маленьким и бедным, как прежде, – серой каркасной лачугой, укрывшейся за баптистской церковью Спасителя, и каждый, кто входил в него, был стар. Эти люди бормотали что-то, пожимали друг другу руки и поднимались по ступеням. Эмили надеялась увидеть знакомых, с которыми она посещала Школу первого дня
[15], хотя их и в лучшие времена больше трех-четырех не набиралось, – однако они, должно быть, разъехались. Никого моложе пятидесяти здесь не было. Эмили уселась между тетей Джуни и Клодом на скамью с прямой спинкой, оглядела комнатку, насчитала четырнадцать человек. Вошел пятнадцатый и закрыл за собой дверь. Наступила тишина – как на судне, когда выключают двигатель и поднимают паруса.