– Да.
– Это Эмили Кэткарт. Можно мне войти, забрать для Леона кое-какие вещи?
– Конечно.
Он сидел, откинувшись вместе со стулом назад от своего стола, и занимался, судя по всему, только тем, что с помощью аптечной резинки обстреливал канцелярскими скрепками висевшую на стене пробковую доску. (Как она сможет полюбить, утратив Леона, еще кого-то?) Скрепки, ударяясь о доску, падали в стоявшую под ней металлическую мусорную корзинку.
– Мне нужен его чемодан, – сказала Эмили.
– Под той кроватью.
Эмили вытянула чемодан. Он был покрыт пылью.
– Мередит нас покидает? – спросил сосед.
– Он уезжает в Нью-Йорк. Только родителям его не говорите.
– В Нью-Йорк, значит? – без особого интереса произнес сосед.
Эмили начала вынимать из стенного шкафа рядом с кроватью Леона одежду, которую видела на нем чаще всего, – белые рубашки, брюки-хаки, любимую, как она знала, вельветовую куртку. Ей нравилась длина его брюк – она в таких утонула бы.
– А ты с ним собираешься? – спросил сосед.
– Не думаю, что он этого хочет.
Еще одна скрепка щелкнула по доске.
– Я поехала бы, но он меня не позвал, – сказала Эмили.
– Ну да, у тебя скоро экзамены. Должна же ты получить свои «отлично» и «отлично с плюсом».
– Поехала бы не задумываясь, – сказала она.
– Я так понимаю, он предпочитает путешествовать налегке.
– Это его комод?
Сосед кивнул, со стуком опустил передние ножки стула на пол.
– Ты же не думаешь, что на моем стояла бы твоя фотография, – сказал он. – Без обид, разумеется.
Фотография, подаренная ею Леону на Рождество, стояла за будильником, все еще в выданном фотостудией паспарту с волнистыми краями. Изображенная на ней девушка лишь отдаленно, надеялась Эмили, была похожа на нее. Эмили не любила напоминаний о своей внешности. Обычно она разгуливала по кампусу, видя его сквозь глазные отверстия своего тела, но вовсе об этом теле не думая, и испытала малоприятное потрясение, когда ее заставили усесться на фортепианный табурет, наклонить под неестественным углом голову и вспомнить о своей слишком светлой коже и белесых ресницах, которые имели свойство исчезать с фотоснимков. «Улыбнитесь, – сказал фотограф. – Я, знаете ли, не расстрельная команда». Она быстро изобразила нервную улыбку, чувствуя, с какой натужностью ее губы растягиваются поверх зубов. А когда фотограф пригнулся к аппарату, мгновенно стерла улыбку с лица. И оно получилось на снимке трезвым, пристальным, опасливо напряженным, с поджатыми, как у старой девы, губами.
Снимок Эмили в чемодан не положила. А когда вернулась к ждавшему у фонтана Леону, то притащила не только его чемодан, но и свой.
– Мне все равно, что ты скажешь, – объявила Эмили. Произносить это она начала, еще не приблизившись к нему, уж очень ей хотелось высказаться. Она пыхтела и покачивалась: все-таки два чемодана – это не шутка. – Я еду с тобой. Ты не можешь бросить меня здесь!
– Эмили?
– Думаю, нам следует пожениться. Жизнь в грехе не очень удобна, – продолжала она, – но если ты предпочитаешь, я согласна и на такую. А если велишь мне остаться, все равно поеду. Нью-Йорк тебе не принадлежит! Поэтому не трать попусту слов. Я влезу в автобус и усядусь позади тебя. И после скажу таксисту: «Поезжайте за той машиной!» А в отеле попрошу портье: «Дайте мне, пожалуйста, номер рядом с его номером».
Леон усмехнулся. И она поняла, что победила. Опустила чемоданы на землю и стояла, глядя ему в глаза, но не улыбаясь. Собственно говоря, победила она с помощью намеренной, рассчитанной пылкости, которой на самом деле не обладала, и немного встревожилась, обнаружив, как легко его одолеть. А может быть, она его вовсе и не одолела, просто Леон знал, чего ожидает зритель: когда девушка является к тебе со своим чемоданом и ведет себя неподобающим образом, ты должен усмехнуться, развести руками и сдаться. Усмешка была не лучшим из выражений, появлявшихся на лице Леона. Эмили никогда не видела его таким несобранным, колеблющимся. Лицо Леона стало каким-то асимметричным.
– Эмили, – сказал он, – что же я буду с тобой делать?
– Не знаю, – ответила она.
Ее и саму уже начинал тревожить этот вопрос.
Под вечер они выехали в Нью-Йорк автобусом «Грейхаунд». А на следующий день обосновались (впрочем, это больше походило на походную стоянку) в меблированной комнате с раковиной в углу и уборной в конце коридора. И в четверг поженились – быстрее закон попросту не допускал. «Когда я получала водительские права, – думала Эмили, – церемоний и то было больше». Вопреки ожиданиям, брак отнюдь не перевернул всю ее жизнь.
Эмили нашла место официантки в польском ресторане, Леон – всего лишь на время – устроился уборщиком в театр. Ранними вечерами он обходил разного рода кофейни, в которых выступали с чтениями актеры и поэты. Если Эмили в этот день не работала, брал с собой и ее. «Разве они не ужасны? – спрашивал он. – Я бы справился лучше». Эмили тоже так думала. Как-то раз они услышали монолог, исполнявшийся настолько бездарно, что она и Леон встали и пошли к выходу, актер же прервал чтение посреди строки и закричал: «Эй, вы! Не забудьте деньги в чашку положить!» Эмили и положила бы – она была готова на все, лишь бы избежать скандала, – но Леон разозлился. Она почувствовала, как он задержал дыхание и словно увеличился в размерах. К тому времени она уже знала, как далеко он может зайти, прогневавшись. Она сложила ладонь горсткой, словно собиралась взять его за локоть, но не прикоснулась к нему. Когда Леон раздражался, его лучше было не трогать. Но тут он выпустил воздух из груди и позволил Эмили увести его, хоть актер еще и кричал что-то им в спину.
Лето выдалось страшно удушливое, с грозами и черными тучами. Жара в их комнате производила впечатление живого существа. И они все время оказывались на грани полного безденежья. Эмили и не понимала раньше, сколь большое значение имеют деньги. Она чувствовала, что должна дышать помельче, сберегать силы, оставаться неприметной, проскальзывая мимо людей побогаче. У них с Леоном начались ссоры по поводу того, как тратить их скудный денежный запас. Он был более расточительным – транжирой, так она говорила. А Леон называл ее скупердяйкой.
В июле Эмили перепугалась, решив, что забеременела. Она словно угодила в капкан, ее охватил ужас; признаться Леону она не посмела. А потому, когда выяснилось, что не беременна, не смогла и поделиться с ним своим облегчением. Эти переживания отложились в ее памяти. Она часто перебирала их, пытаясь найти в них какой-то смысл. Что же это за брак, если ты не можешь рассказать мужу о таких вещах? Да, но ведь он бы раздулся от гнева, а потом опал, как перестоявшее тесто. Брак был ее идеей, сказал бы Леон, и кто, как не она, вечно распространяется о том, как мало они могут себе позволить. Эмили представляла себе эту сцену настолько ясно, что почти поверила – так все и было. И затаила обиду на Леона. Иногда она вспоминала, как плохо он себя вел, и глаза ее наполнялись слезами. Но ведь не вел же! Даже возможности для этого не получил! (Так сказал бы Леон.) Тем не менее она все равно винила его. И посетила клинику планирования семьи, и сказала там, что если забеременеет, то муж ее убьет. Конечно, выражалась она фигурально, однако по тому, как глядел на нее социальный работник, догадалась, что в этом районе не всегда существует грань между тем, что фигурально, а что нет. Социальный работник посмотрел на руки Эмили и спросил, нет ли у нее других проблем. Ей хотелось рассказать о том, как она одинока, как скрывала от мужа страх перед беременностью, но было совершенно ясно, что ее проблема не такая уж и серьезная. В этом районе женщин иногда убивали. Эмили чувствовала, что кажется социальному работнику легковесной и пустой, она и пришла-то к нему в леотарде и юбке с запахом, словно позаимствованной из «Танца-модерн». А здесь на женщин нападали насильники, их избивали мужья. Между тем муж Эмили никогда и пальцем ее не тронул бы. Уж в чем, в чем, а в этом она была уверена. И не сомневалась, что находится в волшебном круге безопасности.