— И ты…
— Подождал. Но он не вернулся. И я пошел домой.
Санжар-ака что-то старательно выводит в блокноте, пока мама не отрываясь смотрит на меня. Мама выглядит очень-очень печальной и даже испуганной. Что странно — ведь она не видит черной дыры, застывшей прямо за ней с разинутой, как у акулы, пастью.
А я вижу.
Мне хочется как-то успокоить маму, притянуть ее к себе якорными цепями и тонкими паучьими нитями. И еще чем-нибудь — вроде стебля татарской жимолости, легкого и гибкого, никто не разлучит нас, мамочка. Никто и никогда!
— Можешь описать того человека, сынок?
— Ну… На нем были черные брюки. И белый свитер. И волосы черные.
— Свитер?
Удивлен не только участковый, удивлена капля, снова повисшая у него на носу. Она вот-вот должна была упасть (ба-аац!), но теперь решила повременить. Так и качается на кончике, так и качается; я сказал что-то не то?
То, то, — щерит акулью пасть черная дыра.
— Ты не путаешь, сынок?
— Нет.
— Сейчас жарковато для свитера, а?
— Это был свитер. — Я продолжаю упорствовать. — С рисунком и надписью.
— Ты, конечно, их не запомнил.
— Почему? Запомнил. 1985 — это надпись.
— А рисунок?
— Цветок.
— Что за цветок, не помнишь?
— Ну… Он круглый. Лепестки тоже круглые.
— Мойчечак гули? Э-э… Ромашка?
— Круглый. С круглыми лепестками. Лепестков пять.
— Ну хорошо. — Санжар-ака сбивает каплю на носу карандашом. — Скажи, сынок, он кто? Ну вот я — узбек, вы с мамой — русские. А он?
— Он белый. А волосы — черные.
— Белый — это значит светлая кожа? Как у тебя?
— Белый — это белый. — Я — самый упрямый из мальчиков девяти лет.
— Хоп
[15], — сдается толстяк. — Выходит, он не узбек и не русский?
Ничего страшного участковый не сказал, но черная дыра уже нависла над мамой и вот-вот проглотит ее. Мне хочется закричать, но я даже не силах разлепить губы: верхняя и нижняя прибиты друг к другу ржавыми гвоздями, сколько еще гвоздей приготовлено для меня?.. Санжар-ака задает какие-то вопросы, но больше я не произношу ни слова. И черная дыра, успокоившись, отступает.
— Ну, хватит, — говорит спасенная мама. — Не думаю, что мой сын знает больше, чем сказал.
— Наверняка знает. — Отвратительный толстяк подмигивает мне круглым карим глазом, мы еще не договорили, сынок. Но обязательно договорим.
Почему дыра не заберет его? Вот бы забрала! Я бы и пальцем не пошевелил, чтобы вытащить оттуда толстяка!
— Правда ведь знаешь, сынок? — Голос участкового звучит примерно так же, как звучал голос Осы, прежде чем тот отобрал у меня линзу.
Я изо всех сил трясу головой, что должно означать уже сказанное мамой. А может, что-то другое, из-за чего детей показывают докторам. Мне не хватает воздуха, точно! — гвозди не дают мне дышать. Скорей бы они вывалились, отстали от меня!
— Не возражаете, если мы встретимся еще раз, уважаемая? Ваш сын — ценный свидетель. Может так статься, что без него следствию не двинуться дальше. А мальчик он смышленый, большая умница. Это сразу видно. Жуда чиройли!
Красавчик, да! Только что толстяк едва ли не угрожал мне, а теперь заискивает. Запихивает каждое слово в невидимые куски кос-халвы, а сверху набрасывает горстями орехи и изюм. Но маму не проведешь:
— Хотите знать мой ответ? Ничего не получится. Он ребенок. И я никому не позволю травмировать его. Ведите свое… — тут она понижает голос, — свое следствие как хотите. А нас оставьте в покое.
— Но…
— И предупреждаю вас… Нас есть кому защитить, Санжар-ака.
— Я понимаю, да, уважаемая.
Счищая с длинных редких зубов ошметки кос-халвы, толстяк задом пятится к прихожей. Мама следует за ним. Они еще о чем-то говорят, стоя у двери, и это — странный разговор.
— Ты мужчина, — наставляет милиционера мама строгим голосом. — Так что не будь слабаком.
— Не буду.
— И сохрани тайну.
— Да.
— Не будешь?
— Нет.
— Сохранишь?
— Да.
Раз за разом они повторяют эти фразы, в одной и той же последовательности; меняются лишь интонации — от шепота к крику. Да-да, через минуту они уже кричат друг на друга. С такой яростью, что я плотно прижимаю к ушам ладони. Лишь бы не слышать этот крик. Но он никуда не девается, он продолжает звучать в моей голове.
Все это — в моей голове.
— Солнышко? Все в порядке, солнышко?
Это мама, она вернулась в комнату и теперь крепко обнимает меня. Я снова оказываюсь под навесом ее подбородка, способным защитить от любых напастей: якорные цепи тихонько поскрипывают, паучьи нити нежно звенят.
— Он больше не придет? — спрашиваю я.
— Не придет, не волнуйся. Я тебе обещаю.
— Оса — не мой друг.
— Я знаю. Я люблю тебя, малыш. Почему бы нам не поехать в горы, к папе?
— Правда?
— Конечно. — Мама смеется и невпопад целует меня в щеки, глаза и макушку. — Поедем прямо сегодня.
— Правда?
— Нет, погоди… Я должна еще договориться на работе. И автобус… Поедем завтра, но зато с утра. Ты рад, солнышко?
— Очень-очень рад!
— Поживем у папы несколько дней. Мы ведь соскучились по нему. А уж он как будет счастлив, ты не представляешь!
Ш-ш-ш, ш-ш-ш… Мы как будто едем в автобусе (мы не едем в автобусе, а сидим на диване), но все равно — автобус мягко покачивается на рессорах, из-под колес во все стороны летят мелкие камешки и галька. И мама (в моем любимом зеленом платье с красными розами, хотя на самом деле — это маки, хотя на самом деле это белый халат в черный горох) прижимает меня к себе и укачивает. И плетет кокон, в котором мы могли бы укрыться от всего, — из паучьих нитей, из якорных цепей. Мамино лицо прижимается к моему (здорово было бы сфотографироваться так!):
— Все хорошо, милый!.. Мы едем, едем, едем, в далекие края. Веселые соседи, счастливые друзья!..
Наша с мамой любимая песенка, безопасная, как летний день; как трава в летнем дне, как новенькая курпача… Нет-нет, я шагу туда не ступлю!
— Оса — не мой друг, мамочка! Оса — не мой друг.
Теплые (ничего нет теплее!) мамины губы касаются моей щеки.
— Если ты знаешь что-то, милый, можешь смело рассказать своей маме. И никто, никто не посмеет тебя обидеть.