– А ты, Натан, хотел бы иметь жену и дом, полный детей? – спросила она игриво.
Натаниэль пожал плечами:
– Да, пожалуй, хотел бы. Собственно… знаешь, я затем и приехал, чтобы сказать тебе лично. Видишь ли, я обручился с самой прекрасной девушкой. Ее зовут Фэй Марч, мы встретились в Каире…
Его голос становился все тише, пока совсем не умолк, и, даже несмотря на испытанное ею потрясение, Мод поняла, что он знал – он знал о ее чувствах к нему и о том, как отзовется в ее душе подобная новость. Но она не могла понять, почему он думал, что о помолвке требовалось сообщить лично. Если бы он уведомил о своей предстоящей женитьбе в письме, она, по крайней мере, могла бы закричать от боли где-нибудь среди диких скал, вдали от посторонних глаз. А вместо этого ей приходилось вести себя чинно, как подобает на торжественном обеде, выслушивая множество вопросов и ответов о Фэй Марч. Происходившее рождало у Мод ощущение, будто весть о женитьбе Натаниэля пробила у нее в груди большую кровавую рану.
В ту ночь, когда сон наконец пришел, Мод приснилась пустыня. Наступила полная тишина, время замедлилось, далекое прошлое и будущее оказались в пределах досягаемости, а сама она стала свободна. Ей приснилось спокойствие, которое не способны нарушить ни одиночество, ни любовь, ни рваная рана в груди. Она проснулась в слезах, потому что жизнь без всего этого вдруг стала нестерпимой. Впервые ей показалось невыносимым находиться рядом с Натаниэлем. Ей так хотелось уехать подальше от него. Надеясь, что боль успокоится, когда она вернется домой, Мод села на пароход, идущий из Хайфы
[125] в Саутгемптон
[126], на неделю раньше, чем собиралась, забилась в каюту, а потом немедленно отправилась в Марш-Хаус – лишь для того, чтобы сразу обнаружить свою ошибку. Она не обрела душевного мира и в отчем доме, вдали от Натаниэля. Там не было ничего, что облегчило бы страдания. «Мод сильней, чем вы двое». Она помнила, как когда-то давным-давно отец сказал эти слова ее братьям. Мод попыталась вспомнить, каково это – быть сильной, но ощутила лишь слабость, ненужность и боль. Ничто, даже явное огорчение отца, не могло удержать ее в Марш-Хаусе, полном воспоминаний о Натаниэле Эллиоте. Там продолжали тикать часы, словно говоря, что ее опять обошли, что она останется одна навсегда. Мод провела дома всего неделю, а потом уехала в Константинополь, где сняла номер в отеле и собралась писать книгу. Девушка почувствовала, что должна остановиться в таком месте, где ни она, ни Натаниэль не бывали раньше, – в месте, с которым не связано никаких воспоминаний. Мод часто приглашали отобедать в консульстве, а также в домах других экспатов
[127]. Она завела нескольких друзей, хотя женщины, как правило, находили ее слишком прямой и чересчур откровенной. Марк Уиттингтон, старший сын британского судоходного магната, казалось, ловил каждое ее слово, робел, заговаривая с ней, и постоянно засыпал вопросами. На первых порах она была озадачена, пока его сестра однажды не отпустила по этому поводу замечание, после которого щеки Марка вспыхнули. Несмотря на ее богатство, молодые люди еще никогда не ухаживали за Мод. Она была слишком резкой, маленькой и неказистой. Марк был на год моложе, изучал культуру Византийской империи и в данный момент занимался тем, что писал ее историю. Молодой человек выглядел не слишком высоким и не слишком энергичным – он был, как отзывался о таких людях Элиас Викери, сущий кисель. Но он казался умным, добрым, уравновешенным, был готов путешествовать с ней или отпустить странствовать в одиночку – по сути, соглашался на все, лишь бы она вышла за него замуж. Мод пыталась убедить себя согласиться. Более подходящую партию найти было трудно. Он был богат, и он ее обожал. Элиас писал, что мать одобрила бы этот брак, тем самым исподволь намекая, что и сам придерживается того же мнения. В глубине души Элиас Викери полагал, что все женщины должны выходить замуж. Но Мод обратила внимание, как в ней что-то замирает в ответ на проявление чувств молодого человека. И поняла, что медленно и верно потушит в нем искру счастья, – та канет в пустоту, царящую внутри ее, и не найдет там живого отклика, чтобы затеплиться вновь. Она отказала ему довольно резко, из-за чувства разочарования как в нем, так и в себе. Марк задрожал, когда понял, что она не оставляет ему надежды, но глаза остались сухими, и Мод нашла его выдержку достойной похвалы. Ее собственная воля к тому времени закалилась как сталь, и она уважала ее в других людях. «Марк очарователен, – писала она отцу. – Но в прочих отношениях слишком похож на меня».
Вскоре она уехала из Константинополя, сняв квартиру в Риме, где комары чуть не съели ее заживо, но зато из окон открывался вид на Форум. Она горевала о доме – об абстрактной идее дома, об уюте и радостях, с которыми тот некогда был связан. В какой-то момент, оставшийся для нее незамеченным, Натаниэль стал ее домом, а поскольку она не могла быть с ним, то превратилась в особу без гражданства, без родины, без дальнейшей судьбы. Ей некуда было ехать, нечем заняться, негде обрести душевный покой. Вот и приходилось переезжать с места на место, продолжать путешествовать, оставляя позади свои неурядицы, посещая все новые и новые уголки мира – уголки, лишенные воспоминаний. Она вскоре начала понимать, что занималась именно этим с тех самых пор, как покинула Оксфорд. Не гонялась за Натаниэлем, не убегала от него. Просто странствовала – постоянно, бездумно, ибо это было единственное, что она могла делать.
Маскат, 1958 год, декабрь
После поездки в лагерь нефтяников Джоан испытывала мучительное нетерпение. Как будто от нее требовалось нечто очень важное, а она не успевала этого сделать. Отчасти это было связано с полетом – с толчком при отрыве от взлетной полосы и последующим подъемом, с землей, сперва быстро бегущей назад, а затем уходящей вниз, отчего все становилось крошечным и незначительным. Отчасти – с воспоминанием о пустыне и о том, как она стояла на самом ее краю, глядя в сторону дюн, которые не могла видеть, и чувствовала то же самое: бросок, подъем, чудесную отрешенность от всего земного. И еще это было связано с поцелуем Чарли, так сильно отличавшемся от ласк Рори. У нее душа уходила в пятки, когда она о нем думала, причем непонятно почему – то ли она боялась совершить предательство, то ли это была страсть. Джоан хотела было упросить Питера Сойера снова взять ее в Фахуд, но понимала, что их полет был разовой платой за одолжение Чарли. Джоан знала, что нужно принять какое-то решение, но оно мучительно зависало в воздухе, где-то за пределами досягаемости.
Джоан пришлось рассказать Рори о поездке в лагерь нефтяников, сведя при этом подробности к минимуму и взяв с него обещание ничего не говорить Гибсонам. С тех пор он стал с нею холоден, и едва ли не каждое сказанное им слово содержало едва уловимый упрек. Он на каждом шагу заставлял ее ощущать себя виноватой, и Джоан чувствовала, как от подобной несправедливости в ней медленно закипает гнев. В конце концов, Рори делал вещи и похуже. Его ложь была значительней, чем ее. На второй день после возвращения из пустыни пришла записка от Чарли. Молодой слуга, Амит, принес ее на галерею, где она пила кофе с Рори, и, развернув листок, Джоан увидела в глазах своего жениха любопытство. У нее тут же возникло чувство вины, которое она попыталась скрыть, сказав себе, что смешно так волноваться из-за одного-единственного поцелуя. «Извини, что не успел попрощаться утром. Жаль, что ты так поспешно убежала в ночь, хотя это получилось очень эффектно. Прости, что послужил тому причиной. Ч. Э.». Она прочитала записку дважды, а потом скрутила в трубочку.