Интересно, что в день, когда меня ранило, у моей матери было чувство, что со мной что-то произошло. Это материнский инстинкт.
После выздоровления и до 1945 года я был в учебном батальоне горных егерей. Сначала я обучался на радиста, а затем был оставлен в качестве инструктора. Мне присвоили звание ефрейтора, и я стал командиром отделения. Меня все время пытались продвинуть по службе, сделать офицером, но мне этого не хотелось. Кроме того, для этого нужно было проходить стажировку в боевой части на фронте, а мне это, честно говоря, уже совсем не хотелось. Мне нравилась работа радиста, радиостанция. У нас, в отделении связистов, был студент-музыкант. Он мастерски разбирался в «радио-салате», творящемся в эфире, и находил необходимую станцию. Руководство на него очень полагалось. Настраивать радиостанцию самостоятельно было строжайше запрещено, но у нас был техник, радиолюбитель, который все равно это делал, и мы могли слушать зарубежные радиостанции, хотя это было запрещено под страхом смертной казни, но мы все равно слушали. Тем не менее я два раза был в Италии, участвовал в боевых действиях, но там не было ничего особенного. Весной 1945 года я стал обер-егерем. Мой командир, когда производил меня в обер-егеря, а мы были вдвоем, спросил меня, нет ли у меня какого-либо желания. Я ему сказал, что хочу, чтобы это было мое последнее воинское звание.
– У вас в роте были ХИВИ?
– Да, несколько человек. Были и те, кто воевал на немецкой стороне. Была даже русская дивизия. Я как-то должен был доставить туда одного солдата. Я не знаю, где они воевали, я с ними встречался, только когда я был дома, в Германии.
– Вши были?
– И сколько! Это была катастрофа! Мы были тотально завшивлены. Мы не могли ни мыться, ни стирать. Во время наступления, весной или осенью, наша одежда была сырой, и мы спали в ней, чтобы она на нас высохла. В обычных условиях от этого можно было заболеть, но на войне ресурсы организма мобилизуются. Я помню, мы вошли в какой-то дом после марша, абсолютно мокрые, свет зажигать было нельзя, я нашел какой-то ящик, который мне удивительно хорошо подходил, и лег в нем спать. Утром я обнаружил, что это был гроб.
– Русские солдаты получали водку зимой. Вам ее давали?
– Нет. Чтобы согреться, у нас был только чай. Теплой одежды не было. В Германии собирали теплую одежду для солдат на фронте, люди сдавали свои шубы, шапки, варежки, но до нас ничего не дошло.
– Вы курили?
– Да. Сигареты выдавали. Я их иногда менял на шоколад. Иногда появлялись маркитанты, можно было что-то купить. В принципе было нормально.
– Что вы можете сказать о подготовке армии к войне?
– Я должен сказать, что условиям войны в России армия не соответствовала. Что касается русских, то отдельно взятый солдат не был нашим врагом. Он выполнял свой долг на своей стороне, а мы на своей. Мы знали, что русские солдаты находятся под давлением комиссаров. У нас такого не было.
– Самое опасное русское оружие?
– В 1942 году самой опасной была авиация. Русские самолеты были примитивны, но мы их боялись. У нас, у горных егерей, были вьючные животные, мулы. Они очень рано замечали, что летят самолеты, и просто останавливались, не двигались с места. Это была самая лучшая тактика – не двигаться, чтобы тебя не заметили. Русских бомб мы боялись, потому что они были наполнены гвоздями и шурупами.
– Прозвища у русских самолетов были?
– Ночной бомбардировщик называли «швейная машинка». Больше я не помню… Мы много забыли о войне, потому что после нее мы о ней не говорили. Я только в последние годы начал вспоминать, где и в каких опасностях я побывал. Воспоминания возвращаются и становятся живыми. Но в целом, я могу сказать, когда мы смотрим в прошлое, мы его видим в просветленном, блаженном свете. Над многим мы теперь просто смеемся. Острые углы округлились, мы больше не злимся на то, что было тогда. Теперь у нас совсем другой взгляд, даже на бывших врагов. Мы много раз были во Франции, встречались там с солдатами. Мы с французами отлично понимаем друг друга, хотя в прошлом мы относились друг к другу очень враждебно. Я помню, во время войны мы пришли в какой-то город, мы шли не колонной, а просто, как на прогулке, по направлению к собору, и, когда мы шли, люди в домах, видя нас, закрывали окна с ругательным словом «бош», хотя мы вели себя очень прилично.
– Вы слышали о существовании «приказа о комиссарах»?
– Нет. Я о таких вещах, честно, ничего не могу сказать.
– Ваши братья вернулись домой?
– Они вернулись несколько позже. Я вернулся домой через десять дней после окончания войны. Мой старший брат вернулся через три недели после меня, а младший через три месяца. Но мы все трое вернулись. Когда вернулся я, мы дома не стали это праздновать, моя мать сказала, что мы должны дождаться остальных братьев. Когда они возвращались, мы праздновали, и моя мать сказала, что про меня она знала, что я вернусь домой, она была абсолютно в этом уверена.
– Вы получали зарплату как солдат?
– Да, солдаты получали наличными, а унтер-офицеры получали зарплату на счет. В России мы иногда квартировали в городах, в огромных шикарных квартирах на больших улицах, а за ними была бедность. У нас такого не было.
– Что вы делали в свободное время на фронте?
– Мы писали письма. Для меня было очень важно, чтобы у меня было что почитать. У нас были только дешевые романы, они меня не интересовали, но мне пришлось несколько прочитать, чтобы было о чем говорить с товарищами и чтобы они не спрашивали, почему я их не читаю. Я писал письма, чтобы практиковаться в немецком языке. Я писал письмо, и если мне не нравилось, как оно было написано, я его рвал и писал новое. Для меня это была необходимость, чтобы духовно оставаться в живых.
– Какое было ваше отношение к 20 июля 1944 года?
– Я очень жалел, что не получилось. Мы знали, что все заканчивается и что наверху невозможные люди. У меня тогда было впечатление, что большая часть населения думает точно так же. Почему с ним ничего не случилось?
– Какими наградами вы отмечены?
– «Мороженое мясо» за зиму 41-го. Награда за ранение и Железный крест второго класса, он почти у всех был, мы им особо не гордились.
– Где вы были в момент окончания войны?
– Перед концом войны меня перевели в военную школу в Миттенвальде, на офицерскую должность. Это прямо возле моего дома. Мне очень повезло, нет, не повезло, это сделал любимый Господь, что получилось так, как получилось. Война уже закончилась. Я продолжал оставаться командиром отделения из 12 человек. В казарме в Гармише мы занимались бытовыми вещами: грузили продовольствие, работали по хозяйству. Казарма должна была полностью в том виде, в котором она есть, быть передана американцам, которые медленно продвигались из Обераммагау к Гармишу. Из казармы выходить было запрещено. Я стоял с моим отделением в карауле, начальником был обер-лейтенант, которого я знал еще по Мюнхену. Я ему объяснил, что хотел бы сходить в местный монастырь. Обер-лейтенант меня отпустил, я распрощался, но он мне сказал, что я еще солдат и должен вечером, к семи часам, вернуться. Я пошел в монастырь и попался офицерскому патрулю. Это было смертельно опасно, меня могли расстрелять на месте. Они меня остановили и спросили, куда я иду. Я сказал, что иду домой. Это были двое разумных молодых людей, и они меня пропустили, мне очень повезло. С небес был дан знак, что я еще нужен.