А когда, осторожно привстав, снова посмотрела в его сторону, то увидела уже не человека, а волка, бегущего через пустошь. Это было так неожиданно, что Лушке показалось даже, будто она видит холодные волчьи глаза, слышит его вой… От ужаса она упала в траву и зажмурилась. Но через несколько секунд природное любопытство все же взяло верх над страхом: приподнявшись над травой, Лушка посмотрела туда, где только что видела волка.
Никого не было на Оборотневой пустоши, лишь колыхалась, сколько взгляда хватало, густая трава. Лушка быстро перекрестилась на церковь – хоть и закрытая стоит, и крестов на ней нету, а все же! – и, поспешно натянув одежду на мокрое тело, побежала домой.
В ту же самую минуту одевался у себя в избе и Степан Кондратьев. Все еще спали – Наталья на широкой кровати рядом с сыном Петькой, мать на полатях за ситцевой занавеской.
Когда Степан бесшумно пошел к двери, Наталья подняла голову и настороженно, совсем не сонно спросила:
– Ты куда?
– Корове накошу, – буркнул Степан. – Потом в колхоз.
– Петьку возьми. Поможет.
– Сам справлюсь. Пускай спит.
Степан вышел.
– Чем я тебя прогневила, господи?! – шепотом взвыла Наталья.
Выглянула из-за занавески свекровь, зло процедила:
– Сама виноватая! Мужу потрафить не умеешь!
Наталья беззвучно плакала, уткнувшись в подушку.
Лежа с открытыми глазами к матери спиной, Петька сердито натянул на голову одеяло.
Уже через минуту Степан приставил косу к бревенчатой стене Лушкиного дома и, торопливо оглядевшись, без стука вошел внутрь.
Тем же июньским утром и тоже без стука вошла в комнату своей младшей сестры Вера Ангелова.
– Извини, Верочка, я проспала, – сказала Надя, торопливо закалывая волосы. – Что, уже собрались?
– У входа стоят, – кивнула Вера. И добавила с холодной усмешкой: – Извини, что без стука: я была уверена, что с мужчиной тебя в постели не застану.
К тридцати семи годам Верина внешность сделалась еще более отчетливой; да, пожалуй, это слово подходило наилучшим образом. Если бы надо было дать портрет деловой дамы советского времени – не женщины, а именно дамы и не советской, а вот именно проживающей свою жизнь в то советское время, которое ей выпало, – то написать этот портрет следовало бы с Веры Андреевны Ангеловой.
– Зачем ты так, Вера? – укоризненно заметила Надя.
– А ты не замечаешь, что потихоньку превратилась в банальную старую деву? – вместо ответа спросила та.
– Но ведь время неумолимо, – пожала плечами Надя. – Что же я могла сделать?
– Замуж выйти, – напомнила Вера.
– Я никого не полюбила, – улыбнулась Надя.
– Кроме гения Павлуши Кондратьева, – усмехнулась Вера. – Который забыл тебя при первой возможности. Впрочем, я была бы удивлена, если бы случилось иначе.
– Зачем ты так, Вера? – дрогнувшим голосом повторила Надя.
– Затем, что надо смотреть правде в глаза, – отрезала Вера. – Тебе двадцать девять лет. И что у тебя за жизнь? Ни мужа, ни детей. Ну? – усмехнулась она. – Почему ты не спросишь: а у тебя что за жизнь, Вера? – И, не дождавшись от сестры этого вопроса, ответила на него сама: – Я не вышла замуж, потому что у меня сильная воля. А ты – потому что у тебя воля вообще отсутствует. Для меня независимость благо. Для тебя – угасание. Мы с тобой совершенно разные. Хотя Фамицкий почему-то утверждал, что мы с тобой похожи, – вдруг вспомнила она.
– Какой Фамицкий? – машинально спросила Надя.
«Что это с Верой сегодня? – подумала она. – Зачем начинать день в таком дурном расположении духа?»
– Семен Борисович Фамицкий, врач. Которого ты когда-то упустила.
– Что за ерунда? – пожала плечами Надя. – Я даже не помню, как он выглядит.
– Извини, – вздохнула Вера. – В общем-то, я говорю о себе. О старой… Хоть и не деве, но все-таки старой. О своей бессмысленно прошедшей жизни. Поторопись, – напомнила она. – Пионеры ждут.
– Ребята, сейчас мы с вами пройдем в музейный зал. Коллекция, которую мы увидим, собиралась много лет профессором Андреем Кирилловичем Ангеловым.
В голосе большеглазой экскурсоводши, которая представилась Надеждой Андреевной, слышалось такое радостное и таинственное обещание, что пионервожатый Максим Матвеев почувствовал, как сердце у него замерло. Но о своих обязанностях забывать было нельзя, и он скомандовал пионерам:
– В музее ничего руками не трогать!
Пока дети слушали рассказ экскурсоводши про смешного китайского дракончика и кованую розу с золотистыми лепестками, Максим подошел к витрине, в которой стояло на специальном постаменте большое хрустальное яйцо с бесчисленными сверкающими гранями. Он достал лупу и принялся его разглядывать.
– А почему грани несимметричны? – спросил он у подошедшей Надежды Андреевны. – Вот здесь, видите?
Она улыбнулась такой улыбкой, от которой у Максима почему-то защипало в носу, и ответила ясным голосом:
– Это хрустальное яйцо – символ целебных ангеловских вод и, значит, символ жизни. А жизнь… всегда несимметрична.
– Мне кажется, эти грани должны с чем-то совпасть, – стараясь не смотреть в ее глаза – и бывают же такие! как озера, ей-богу, – сказал Максим. – Ну, как ключ в замочную скважину входит.
– Первый раз слышу такое предположение, – удивилась та. И заметила: – А у вас и лупа с собой!
В ее голосе прозвучало при этом такое чистое любопытство, что Максим выпалил:
– А я следователем хочу быть.
Ему показалось, она хочет еще о чем-то спросить, и он обрадовался, что ей интересно, кем он хочет быть, а может, и почему хочет, но тут с улицы донесся шум.
– Что случилось? – спросила Надежда Андреевна с тревогой.
А Лушка не чувствовала в эту минуту никакой тревоги. Голова ее лежала у Степана на плече, и не было для нее большего покоя, большего счастья.
Степан ласково поцеловал ее в макушку.
– Поспи еще, шебутная ты моя, – сказал он.
И, осторожно высвободив руку из-под ее головы, поднялся с кровати.
– Уходишь? – вздохнула Лушка. – Оставался бы.
– Корове накосить надо. – Он отвел взгляд. – Потом до ночи в колхоз.
– Я не про то. – Она, наоборот, не сводила с него зеленых сверкающих глаз. – Совсем у меня оставался бы.
– Сама же понимаешь.
Он все-таки взглянул на нее. Лушка увидела, как мгновенно пересохли у него губы. Он хотел ее всегда, она это знала.
– Не понимаю, – безжалостно отрезала она.
– Семья у меня.
– Ой, держите меня трое! – зло воскликнула Лушка. – Моль водяная – семья?