Теперь вот взялся, но пришла девочка Трифонова. И со своим источником потустороннего знания Андрей Валерьянович разобрался спешно. Привычка запойного книгочея — додумать о том, что узнал. Не ради новых сведений «употребляют», что нового может быть в книге для человека после пятидесяти, а для возбуждения собственной, все чаще норовящей зарыться в быт мысли.
Помнится, вчера Голубев решил, что пора приучать себя к неизбежности ухода из юдоли слез. Открыл «Жизнь после жизни» и умилился светлому и теплому приему, на который, судя по свидетельствам, можно было рассчитывать на том свете. А сегодня вспомнил, что уважаемый им кардиолог Амосов, испробовав мудрости господина Моуди, тоже начал опрашивать вытянутых им собственноручно из клинической смерти пациентов. И вынес свой вердикт: ничего за проклятой чертой нет. Все — порождение части тленной плоти: гибнущего мозга, который знает нас как облупленных и о котором мы имеем смутное представление. А если два достойных умных человека высказывали по одному вопросу противоположные мнения, Андрей Валерьянович не считал делом чести выработать собственное, дилетантское. Он просто выбирал точку чужого зрения, соответствовавшую нынешнему его настроению. Но никогда не защищал ее в яростных обсуждениях с другими читающими дилетантами, чтобы не прослыть человеком без убеждений. И на случай, если его состояние изменится или опыт подтвердит чью-то правоту.
После коньяка Андрей Валерьянович исхитрился переметнуться от мнения Моуди к мнению Амосова так быстро, что приуныл — несолидно получилось. Он не умел сочетать физические действия с раздумьями. Чередовал. Поэтому в целях поддержки самоуважения ему пришлось нехотя, но в темпе порассуждать. Вот замерло сердце, но мозг еще живет, еще продолжается ток крови в органах инерцией последнего толчка. Жизнь после жизни — пять минут священнодействия реаниматолога с кардиостимулятором в руках. И, кстати, равнодушного ожидания патологоанатома. Самые страшные, истинно одинокие минуты, в которые для других ты уже труп. Мгновения, ради которых не стоит ни жить, ни умирать. И умирающий мозг выбрасывает из себя содержимое — твое прожитое, как мочевой пузырь мочу у висельников. Чего брезгливо кривиться, каждый орган отдает то, чем мы его наполнили. И приходится все вспоминать и всего стыдиться. А исправлять некогда и невозможно. Андрею Валерьяновичу показалось, что ноги и руки холодеют. Он машинально хлебнул коньяк из горлышка. «Да надо ли исправлять? — ускорил процесс согревания простой вопрос. — И обязательно ли стыдиться?»
Покосившись на пустеющую бутылку, раб анализа чужих текстов вспомнил Катю Трифонову, сидевшую напротив него за столом лицом к лицу. «Визави… Зеркало», — тихо вслух произнес он. Древнее суеверие — в глазах убитого навеки отражается убийца. И что-то в этом есть. Почему бы в глазах людей, наблюдавших тебя в неприглядном виде, тебе навеки не отразиться именно таким. Ведь они — не слой амальгамы, ты вызываешь у них ощущения и чувства. И только это, свое они ценят и запоминают. А ты потом годами смотришь в знакомые глаза, чувствуешь себя последним мерзавцем и недоумеваешь: «Вроде не обидел ничем, в чем дело?» Значит, тебе только кажется, будто ты не видишь себя со стороны. Другие видят, это и есть сторона. Встречные-поперечные создают твой образ раз и навсегда. Им плевать, что ты занимаешься своей душой, казнясь или оправдывая сделанное. Изнутри ты не такой, как снаружи. Поэтому попытки вывернуться наизнанку, говорить по душам неизбежны. И, кажется, напрасны. Но оптика — наука сложная. В одинокие минуты умирания зеркалами становятся твои собственные гаснущие глаза. И в них наконец соединяются двое: ты наружный, из отражений, и внутренний, которого так никто и не увидел. Наверное, если покопаться в физике, можно обнаружить вещи и почуднее. Но у кого, спрашивается, есть время и желание в ней копаться?
Вконец очумевший Андрей Валерьянович сообразил, что он на финишной прямой и мысленный пробег от книги к Кате завершается. Кто, защищая свое право и правоту в каком-нибудь скандале, не ощущал себя героем или мучеником? Кто не ругал и не учил ближнего из лучших побуждений? Кто не лгал по обстоятельствам? Тут Андрею Валерьяновичу пришло на ум, что он поторопился объявить себя чумным. Скорее, рискует заразиться. А в эпидемию чумы доктора рекомендуют побольше спирта внутрь для профилактики. Элементарные медицинские знания сделали участковую медсестру Трифонову еще ближе. Казалось, у нее с Голубевым появились общие интересы. Он вновь приложился к бутылке и уже в раже безжалостного торопливого самообличения продолжил: «Взгляни-ка теперь в глаза, в зеркала вытерпевших тебя, праведника и умника. Что видишь? Самодовольную противную морду? Театральные жесты? Напыщенный и жалкий вид. Вот, чтобы не смотреть на себя такого, каким его запомнили люди, человек и умирает. Насовсем. А душа… Она всего лишь земная привычка себя успокаивать, надеяться, фантазировать, мечтать. Секунд двадцать выключающийся мозг будет строить некие приятные планы. Он же не догадывается, что это последние минуты жизни. И либо ты выкарабкаешься из клинической смерти на двадцать первой, либо впадешь в вечный атеизм. О первом варианте кое-кому станет известно, о втором даже ты не догадаешься. Итак, люди наблюдали Андрея Валерьяновича во всяких внешних проявлениях. Но он тоже не слепой, многих детально рассмотрел. Все квиты. И все смертны. Ура!»
Узнай Катя Трифонова, каким рассуждениям в связи с ее согласием разделить с ним трапезу предался Голубев, она сочла бы себя подарком мировой психиатрии. Ведь с лету диагноз поставила — странный. Разве нормальный человек ляпнул бы: «Если вам будут часто писать, я повешу замок на почтовый ящик»? Разве нормальный человек, позавтракав с девушкой, станет отрицать загробную жизнь, в которую верил, на которую надеялся до завтрака? Но она не знала, поэтому на одного психиатра без чувства юмора больше на свете не стало. Все-таки у человечества множество неиспользованных поводов для радости.
«Ура» Голубева прозвучало, когда он ополовинил бутылку. Бормоча: «Надрался, как скотина, средь бела дня», — Андрей Валерьянович поплелся в спальню. Благо у него, шестидесятитрехлетнего пенсионера, и день и ночь были в полном, не всегда мудром и умелом распоряжении. Пробудившись через пару часов, Андрей Валерьянович сказал своему отражению в обычном зеркале:
— Тебе не хочется подыхать, человече. И самонадеянности ты не нажил. Наверное, не столько боишься высшего суда, сколько сомневаешься в том, что люди ему подлежат. Тебе неприятна картина: Всемогущий Творец карает собственные напуганные, ограниченные, исстрадавшиеся творения. А они, между прочим, не по своей воле сначала родились во плоти и жили не так, как хотели смолоду, а потом освободились от плоти и всех ею обусловленных свойств личности. Поэтому ты предпочел бы совсем исчезнуть, только бы не видеть этого и не участвовать в этом.
Вообще-то, разделавшись со знаменитым иноземцем Моуди с помощью алкоголя, Андрей Валерьянович почувствовал в себе силы и настроение. Куражным мужиком он был по натуре. И слишком любил жизнь, чтобы долго думать о смерти, даже если она — начало некой другой жизни. Отдохнуть Голубев собирался. Расслабиться. Ибо уже три года не знал выходных, праздников и отпусков. Всю жизнь числил он себя в бытовых алкоголиках, а на пенсии оказался бытовым трудоголиком.