Как нам относиться к словам Сезанна о его угнетенном состоянии? Клинически доказано, что между диабетом и депрессией есть прямая связь. Диабет сам по себе может ввергнуть в депрессивное состояние, особенно когда перетекает в еще более изнуряющие расстройства. Справляться с этим недугом непросто – диета, лекарства, ограничения и запреты. И тем не менее у нас нет оснований утверждать, что Сезанн страдал от депрессии. Мрачные мысли и отшельнические привычки, появившиеся у него еще в 1890‑х годах, могли быть вызваны просто дурным настроением, которое накатывало на него и тридцать лет назад. Горизонт будущего время от времени затягивался тучами, как частенько шутили друзья, но он умел приспосабливаться к этому, как к плохой погоде. Диабет со всеми осложнениями, возможно, и сделал его более нервным, а порой и раздражительным, но и эти тучи рассеивались. Наука бессильна найти объяснение его inquiétude. Проще всего было бы объяснить болезнью это загадочное свойство характера Сезанна, на котором так часто делается акцент, но все же причины его inquiétude по-прежнему неясны. Сезанн был скорее inquiet, чем névrose: беспокойным, но не невротичным. Невроз – это термин, который использовал Фрейд для описания психических расстройств (как раз в то же время). Термин широко употреблялся в литературе. Например, сборник стихов «Неврозы» («Les Névroses», 1883) Мориса Роллинá, последователя Бодлера, нашел отклик у многих художников. Но этот диагноз не имеет отношения к Сезанну.
В те годы ему ставились и другие диагнозы. Все они были вариациями на ту же тему. Самое сдержанное описание его состояния: он не отвечает за свои поступки. Самое жесткое – он сошел с ума. В 1890 году, приблизительно тогда, когда Сезанну диагностировали диабет, Писсарро узнал от Мюре (который в свою очередь услышал это от Гийомена), что Сезанн находится в психиатрической лечебнице. В 1896 году, уже после всех перипетий с Ольером, их общий друг Эгар как врач заверил Ольера, что Сезанн нездоров и, возможно, душевнобольной. Даже Писсарро отчасти поверил в это. «Как жаль, что человек, наделенный таким удивительным темпераментом, страдает от такого недостатка уравновешенности!» Люсьен напомнил ему о том, как Танги называл Сезанна сумасшедшим, но на тот момент они списывали это на простоватость Танги. А вдруг он был прав?
{883} Говорили всякое.
На самом же деле Сезанн находился в постоянном беспокойстве, свойственном ему по складу ума и характера
{884}. Возможно, слова «в поиске» – самое точное описание его состояния, ведь он был вполне нормален и не столь нездоров, как склонны полагать все те, кто без конца муссирует его inquiétude. Эксцентричность Сезанна сильно преувеличили. Как сказал Эдмон Жалу, слишком большое значение все придавали «маргинильности» Сезанна
{885}. Но что бы ни говорили сплетники, Сезанн не был сумасшедшим и не страдал депрессией. Главной чертой его личности стало стремление к цели – цели нравственного порядка. По словам Жеффруа, он был inquiet de vérité, то есть жаждал истины. «Он действительно был обеспокоен, – писал Шарль Морис, поместивший в «Меркюр» анкету с вопросом о Сезанне, – но обеспокоен исключительно тем, насколько ценны его ценности – валёры
[93], ведь человеческое в его работах целиком зависит от этого»
{886}. Сезанн находился в ницшеанском процессе переоценки ценностей. Совершенно неудивительно и даже характерно для него то, что он писал Эмилю Бернару: «Я должен Вам сказать истину о живописи». Шарлю Камуану он обещал рассказать о живописи правильнее, чем кто-либо, и что в искусстве ему нечего скрывать
{887}. Будучи носителем откровения, Сезанн и не мог иначе. Его речь звучала словно благая весть: «Я есмь путь и истина и жизнь…» – самое пылкое благовествование современной эпохи
{888}. Живопись либо открывает истину, либо ничего не стоит. Вот в чем смысл его исканий. Единственное лекарство, которое он неукоснительно принимал, – это сыворотка правды. Истина Сезанна важнее, чем сомнение Сезанна.
Его высказывания обладали магической притягательностью. «Правдивость в живописи – подписано „Сезанн“», – тонко подметил Деррида в работе под названием «Правдивость в живописи». «Обещал ли Сезанн, вправду ли обещал, обещал сказать, сказать всю правду, сказать живописью, что есть правда в живописи?» – задается он вопросом немного в духе Гертруды Стайн
{889}. Рильке говорил, что он писал не в манере «полюбуйтесь на меня», а скорее «вот оно». Правдивость как констатация, а не суждение.
Разве же мы на Земле
для того, чтоб сказать:
Дом
Мост
Фонтан
Кувшин
Ворота
Фруктовое дерево
Или Окно?
В лучшем случае:
Башня
Колонна?..
Но говоря
эти слова,
ты понимаешь –
и с той интенсивностью,
коей и вещи-то сами не знали,
что выразить могут…
{890}Правдивость Сезанна была не всякому по вкусу. «Если взять картину „Мальчик в красной жилетке“ [цв. ил. 65], – говорил Джакометти, – соотношение между головой и нарочито удлиненной рукой ближе к византийской школе, нежели к поствозрожденческой живописи. Вы только посмотрите. Это кажется странным: фигуры вытянутые, в византийской манере. Но на мой взгляд, это самая что ни на есть правдивая картина». Характерная неуклюжая фигура в «композиции обнаженных фигур» («Большие купальщицы») напоминала Джакометти романские тимпаны французских соборов; и это казалось ему более привлекательным, чем пропорциональные тела молодых красавиц кисти академистов
{891}. Джакометти был не единственным. Модильяни хранил у себя в кармане репродукцию картины «Мальчик в красной жилетке» и с победоносным видом вытаскивал ее в пылу спора
{892}.