– Алиханов, тебя ждут!
– Где?
– Там, в буфете, в зале ожидания…
У Мити екнуло сердце. Он побежал в здание вокзала. Там, в каменных стенах, царила относительная прохлада и тишина, хотя буфет был полон провожающими. Митя сразу увидел Соню – она сидела за столиком возле окна. Над окном висел плакат: «Господа, мы просим прощения, но на время мобилизации продажа крепких напитков запрещена».
– Господи, наконец-то… – прошептала она, когда Митя сел напротив, пальцами смахнула слезу со щеки. – Я чуть с ума не сошла!
– Соня, милая… – Он принялся целовать ей руки. Никто не обращал на Митю и Соню внимания. – Я уж думал, что так и не сумею попрощаться с тобой!
– Митя, я буду тебя ждать. Митя, я тебя умоляю – береги себя… – прошептала Соня. Плечи ее вздрагивали. Она изо всех сил пыталась удержать слезы, но они текли и текли по щекам.
– Ты сама себя береги! – засмеялся Митя.
– Сохрани себя, пожалуйста, для меня!
– Соня…
Митя попросил официанта принести воды. Соня залпом выпила стакан, немного успокоилась.
– Ты должен знать, что я люблю тебя больше всех, что мне никто не нужен – только ты, – сказала она, глядя на Митю темно-зелеными, мрачными глазами. – Если ты умрешь, я тоже умру…
С ней, вероятно, было что-то вроде истерики, но даже такой Митя любил ее.
– Если ты будешь спокойна, буду спокоен и я. И тогда со мной точно ничего не случится, – сказал он, держа ее за руки. – Все, не плачь! Я скоро вернусь.
– Правда?
– Да, правда.
Постепенно она затихла, плечи ее перестали дергаться.
– Ты будешь мне писать?
– Буду. И ты мне пиши.
– Я сказала папе, что, если он не позволит нам переписываться, я уйду из дома, – сурово произнесла она. – И вообще…
– Соня, какой же ты ребенок еще, в самом деле! – улыбнулся он.
– Ты самый красивый, ты самый лучший… Ты это знаешь?
– Главное, не забудь об этом потом сама, когда я надоем тебе.
– Ты мне никогда не надоешь! – Соня наконец тоже улыбнулась.
Раздался паровозный гудок.
– Все, мне пора.
Она вышла за Митей на перрон.
Неподалеку грузились в солдатский эшелон – быстро, организованно, лица у всех были серьезные и взволнованные. Совершенно незнакомые люди совали в руки солдатам папиросы, продукты, носильные вещи…
Едва протолкнулись сквозь толпу провожающих к офицерскому вагону, и, стоя уже у подножки, Митя обнял и поцеловал Соню. Он испытывал к ней такую нестерпимую, почти мучительную нежность, что в последний момент едва сдержался от слез.
– Люблю… – прошептал он ей на ухо.
– Люблю… – выдохнула она.
И они расцепили руки. Поезд дрогнул, медленно двинулся вперед. Митя вскочил на подножку. Возле Сони появилась Рита Вернель – прежняя чопорность куда-то слетела с английской мисс. Она была возбуждена, рыжевато-золотистые волосы растрепаны, на щеках – лихорадочный румянец.
– Макс, гуд бай! Возвращайся с победой! – крикнула она по-русски.
– Гуд бай, Рита! Помни меня! – заорал над ухом у Мити Макс.
* * *
…Отцу Стратилату было лет восемьдесят, не меньше. С седой мятой бородой, в круглых очках на мясистом носу, с простодушной улыбкой – он сильно смахивал на евангелиста Луку работы художника Франса Хальса.
Михайловский рассказал ему о цели своего визита.
Священник выслушал его без тени удивления, с тем же безмятежным, простодушным выражением, потом спросил:
– Значит, вы думаете, что дневник этого самого Гуляева где-то в наших краях, не так ли?
– Отец Гуляева служил здесь когда-то, он тоже был священником. А сын прятался у него… При церкви есть же какой-то архив?
Отец Стратилат подумал, потом загремел ключами в кармане своей рясы.
– Ладно, идемте, Данила Петрович…
Они пошли на другой конец деревни. Светило яркое, какое-то южное, обжигающее солнце, над головой кружились оводы. Мимо прошла пара старух в черном.
– Батюшка, будет в субботу служба?
– Приходите, дети мои, приходите… – сказал отец Стратилат, потом повернулся к Михайловскому и смущенно пояснил: – Я тут один служу, без помощников… А у меня ревматизм. Иной раз еле разогнусь!
Михайловский только кивнул. От волнения он не мог говорить.
Возле церкви была небольшая каменная пристройка – ее-то и отпер священник. Внутри было тихо, царила полутьма – свет едва пробивался сквозь узкие мутные окна. От пола до потолка лежали стопками книги и бумаги, на полках стояла церковная утварь, в углу приютился старинный ткацкий станок, а под самым потолком висели связки каких-то сухих растений.
– Вот, так и живем… Чего тут только нет! Ведь раньше, Данила Петрович, у нас большая деревня была, и вокруг множество поселений всяких… А теперь – никого, только мы вот остались!.. Тут у меня и церковные книги, и метрические записи, и та бухгалтерия от колхоза, которую я пожалел выбрасывать.
Михайловский прикоснулся к бумагам, пальцами ощутил слой мягкой пыли.
– Вы позволите мне тут разобраться? – с трудом выговорил он.
– Пожалуйста, пожалуйста… Только, Данила Петрович, аккуратней! – Старик указал на керосиновую лампу, в которой мерцал огонек. – Бумага-то сухая, вспыхнет – и не потушишь! А я к вам заглядывать буду время от времени. Не помешаю? Самому, знаете ли, интересно, что из этой вашей затеи выйдет…
Весь день Михайловский возился с архивами, а вечером, когда стало совсем темно, вернулся в дом Силиных. Разбираться с бумагами придется недели две, не меньше, – примерно прикинул он.
– …у меня шесть тысяч гектаров земли под контролем, – стал рассказывать Иван Платонович.
– Ничего себе… Это на две Бельгии хватит! – прикинул Михайловский.
– Да, точно. И каждый день я должен обходить свои владения… Я ведь раньше десантником был, – признался Силин. – Очень мне мои умения пригодились!
– Папка любым видом транспорта умеет управлять, с парашютом прыгать, – с гордостью сказала Тоня.
– Я и милиционер, и пожарный, и эколог, и ветеринар – все в одном лице! – усмехнулся Силин. – Но главная беда – браконьеры да туристы. Как лето, так они появляются, откуда ни возьмись! Хотя места у нас дикие, от жилья далеко… Иногда эвенки кочуют, их у нас еще орочами называют. В основном-то они к востоку от Байкала живут… Но от них никаких бед, они лучше меня знают, как в тайге себя вести.
– Ну да… – кивнул Михайловский. – Орочи или орочоны… Орон в переводе с эвенкийского – олень.