Я сразу полез в Интернет, а там все есть – и про этот Stammlager 309. Есть фотографии, есть исследования, документы. Есть истории людей, которые были там и выжили. Даже есть фотографии расстрелов, которые один немецкий солдат тайком снимал. Военнопленные в основном занимались строительством – строили железную дорогу. Прочитал про военнопленных телефонистов – и понял: конечно, это был он! Его наверняка взяли работать там по профессии!
А на обратной стороне карточки запись: “Es besteht die Vermutung, dass der Kriegsgefangene Jude ist, laut Aussagen eines Vertrauten Mannes. Wurde am 25.7.1942 der Sicherheitspolizei übergeben”. “Есть предположение, что военнопленный является евреем, согласно показаниям осведомителя. 25 июля 1942 года его передали в гестапо”. Это значит, что его расстреляли.
В Интернете в исследованиях о лагере 309 нашел фотографии расстрелянных в большой воронке. Может быть, один из них – брат моего отца.
Как передать это ощущение: вот мой дядя Боря только что воскрес – и его опять убили. Помню, я подумал: как на самом деле хорошо, что отец и бабушка ничего этого не увидели!
Его убили как еврея. Тамбовские крестьяне из поколения в поколение. Очевидно, кто-то сводил с ним счеты, и по любому доносу человека могли расстрелять.
Я стал разыскивать ту фотографию из детства. Наш семейный архив сгорел лет десять назад, когда сгорел дом брата под Москвой. Стал связываться с последней женой отца, Зинаидой Васильевной, у нее после всех переездов тоже ничего не оказалось. Удивительно, вижу перед глазами ту довоенную карточку с юношей в наушниках, а ее уже нигде больше нет – только во мне.
Все документы, фотографии, то, что должно храниться в семье из поколения в поколение, всё исчезло. А вот в остатках той машины смерти до сих пор все хранится. Как так получается?
Еще меня удивило, что на карточке чьей-то рукой сделан перевод на русский. Кто все это перевел? Зачем? Когда? И штамп стоит: “В персональной учетной карточке изменения внесены. Исходный номер 452. 1941 год”. И от руки приписано: “Извещено”. То есть послана матери Бориса, моей бабушке, та самая бумажка, над которой она столько лет плакала.
Оказалось, что все эти архивы после войны были переведены в Россию и хранятся они до сих пор в Подольске под Москвой. И бабушка, и отец столько лет жили, ничего не зная о судьбе их Бориса, а собственная страна, ради которой Борис и погиб, – скрывала от них все. Только после перестройки на короткое время их открыли, и западные историки сделали копии. Из норвежского архива я получил карточку моего дяди Бори за неделю, а от собственного государства бабушка и отец не получили о нем ничего за всю жизнь.
Когда началась перестройка, отец сделал запрос в КГБ о судьбе своего отца. Он показал мне официальное письмо с реабилитацией его отца, моего деда. Дело закрывалось “за отсутствием состава преступления”. Отец в тот день с утра напился и только мычал:
– Сволочи! Сволочи!
После войны он всю жизнь пил. Да и все его друзья-подводники. Наверно, они не могли иначе. Ему было восемнадцать, когда он месяцами плавал в своем железном гробу, “Щуке”, которую я так любил рисовать.
Во время Горбачева, когда начались совсем голодные времена, отец как ветеран войны получал пайки, и там были продукты из Германии. Он это воспринимал как личное унижение. Всю жизнь он ощущал себя победителем, а теперь вынужден был кормиться подачками от побежденного врага.
Отец опустился, пропивал вещи жены.
Так важно гордиться своим отцом. А я его стыдился.
Последней каплей в нашем отчуждении стало то, что он устроил на моей свадьбе. Помню, когда я пригласил его, это был с моей стороны жест примирения. Отец моментально напился, устроил драку, мне с другом пришлось его скручивать, отвозить на такси домой. Мне было трудно простить ему такие вещи.
Я снова стал общаться с ним только незадолго до его смерти. Последние годы он просто уничтожал себя водкой. Если ему не давали выпить, начинал разбивать все в доме. Зинаида Васильевна перестала за него бороться – сама покупала бутылку, чтобы он поскорее выпил и свалился. Он столько пил, что было странно, как его организм еще держится. Все друзья-подводники допились до могилы уже давным-давно. Наверно, отец торопился к своим боевым друзьям. С их подлодки он оставался в живых последним.
На поминках Зинаида Васильевна рассказала, как умер отец:
– Упал с кровати и кричит: Зина! Зина, я ничего не вижу! Включи свет! Свет! Больше света!
А она ему:
– Да светло, же, Паша, солнце за окном!
Было странно, что мой спившийся ветеран-подводник кричал перед смертью то же, что Гёте.
Его похороны я описал во “Взятии Измаила”. Ничего не придумал.
Отец всегда, сколько я помню, говорил, чтобы, когда умрет, тело положили в гроб в его матросской форме. И в морге нам вывезли в открытом гробу седого морячка. В последнее время у него тряслось все тело, и теперь у отца был какой-то умиротворенный вид со сложенными руками на груди, будто успокоился, что сгорит не так просто, а в своей тельняшке.
Гроб оказался коротким, и голова не помещалась, утыкалась в стенку, от этого подбородок упирался в грудь, и у отца было странное живое выражение на лице, немного обиженное, мол, и в гроб-то не могут по-человечески положить.
На автобусе поехали в крематорий в Митино. Гроб прикрыли крышкой с уже вбитыми гвоздями. Я это заметил не сразу, только когда увидел, что крышка не ложится плотно, что-то мешает. Гвоздь уткнулся отцу прямо в темя. В седые волосы из разорванной кожи вылилась кровь.
В автобусе я вспомнил, как в детстве мы с отцом каждый год ездили на велосипедах в августе перед школой в наш Ильинский лес. Отец то и дело уезжал вперед на своем тяжелом трофейном, а я кричал:
– Папка, подожди! – и пытался догнать его на моем “Орленке”.
В крематории, когда нужно было накрыть гроб крышкой, я, как мог, отогнул гвоздь вбок, чтобы отцу не было больно.
Мой сын позвонил уже вечером, из поезда, когда делал пересадку в Бриге, и я спустился на моем старом “гольфе” встретить его на вокзале в Лейке.
Сын вышел из вагона с небольшим рюкзаком – так он путешествует по миру. Обнялись. Каждый раз, когда теперь вижу его, поражаюсь, каким он стал взрослым – уже на целую голову выше меня.
По дороге я задавал ему глупые бестолковые вопросы про учебу, про университет, про соседей по WG, Wohngemeinschaft – так называется у них добровольная коммуналка. Он учится в Вене.
Сын рассказывал про своих смешных профессоров, а я слушал и завидовал.
Пока он был в душе и разбирал вещи, я приготовил ужин. Поджарил картошку с луком и колбасками. Сын крикнул из своей комнаты:
– Как вкусно пахнет!
Мы ели за столом у окна и смотрели на Вайсхорн.
Я сказал, что встретил на горной тропинке человека, похожего на моего отца.